Аптекарский остров (сборник) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ведь и между той дачей, которая строилась людьми еще сталинской закладки (пусть не по идеологии, зато по полноте опыта жизни), и этой, которая вот сейчас, вдруг, строится лично мною, — такая ли уж разница? Лично мною — это что же и как же? Сам я ничего не строю — это она строится. Мне жаль себя. Неужели опять спалят, или отберут, или отнимут у детей? Сколько осталось веры? Нисколько. Значит, вера ниспосылается свыше. Жаль, конечно, былых усилий. Сколько же было попыток купить развалюху-избу за бесценок в то хрущевское, брежневское, длинное, «более вегетарианское время» (выражение Ахматовой). Так неужели же опять придут и не дадут построиться людям: согнать с земли, потом не пустить на землю, потом опять что-нибудь?.. Вся русская история закопошилась во мне под стук все еще петровского топора. И понял я, что ухожу куда-то вдаль, вдаль, вдаль, забыв про стройку и послесловие, что во мне закипает гнев от счастья: «Сколько можно?!» И словно бы начинаю понимать, что делал кровавый Петр, и что делал Ломоносов, и что делал наш разлюбимый Пушкин, и что делало земство — поколения и поколения осмысленных русских людей, пытавшихся закрепить человека за землей и на земле — привести человека к земле. Крепостными держали, колхозниками держали, свободным шесть соток давали. Будто земля это не жизнь, а проблема.
Полжизни, однако, прошло до выхода «Дачной местности» отдельной книжкой…
«Мне, современнице битовского литературного пути, уже не передать, видно, свежести первого давнего впечатления… И все-таки каким странным, каким именно что незнакомым показалось изображение. Сергей Чудаков (человек немалых талантов и несостоявшейся литературной судьбы), ровесник молодого автора, помог мне тогда понять, в чем тут дело: Битов, сказал он, не советский писатель, он не пишет обстоятельств, общественной принадлежности, среды, он берет существования как таковые». (Тогда это действительно считалось чуть ли не антисоветским, ибо попахивало идеализмом и метафизикой.)
Мне приятно. Ирина Роднянская всегда про меня хорошо писала, в смысле положительно и вдумчиво, тонко. Так она мне выдала орден, только я не знаю, заслуживаю ли я его, потому что, боюсь, в «Записках из-за угла» есть все-таки не только «несоветскость».
Я стоял уже на ступеньке «Пушкинского дома». (Любопытно, что я получил издание «Дачной местности» на французском, «La Dacha», как роман, написанный после «ПД».)
Улетающий Монахов. Роман-пунктир«Улетающий Монахов» — замысел, на этот раз доведенный до конца, правда, на это ушло сорок лет (первое русское отдельное издание — в издательстве «Молодая гвардия», 1990 год). Вышел до этого на двенадцати европейских языках и, кажется, на японском. Каждая глава публиковалась порознь как самостоятельное произведение и так и воспринималась читателем.
«Дверь» — в альманахе «Молодой Ленинград» за 1962 год.
«Сад» — в сборнике «Дачная местность» (М., 1967; редактор С.В. Музыченко).
«Образ» — впервые на словацком языке (1969), затем на эстонском (1971), затем на армянском (1972), затем на русском в «Звезде» № 12 за 1973 год. На публикацию этого рассказа, с момента его окончания, ушло почти восемь лет, и по этому поводу у автора сохранилась достаточно полная переписка. Поэтому, как типовую, я освещу историю этой публикации наиболее подробно.
Рассказ был закончен зимой 1966 года, я включил его в состав сборника, запланированного на 1968 год, и стал предлагать журналам. С большими комплиментами мне было отказано в «Новом мире», «Москве», «Юности» и где-то еще. Кстати, в «Юности» я получил самую краткую в своей жизни письменную рецензию: под скрепку был подсунут листок отрывного календаря с надписью карандашом «оч. хор. р-з, но сов. не для „Ю“». На этом же листке мой коллега по высшим сценарным курсам Владимир Зуев приписал: «Лучше бы так: оч. плох, р-з, но сов. для „Ю“». Я уже смирялся с тем, что рассказ будет опубликован в книжке: отсутствие журнальной судьбы было нормой для ленинградца. В книжке все шло хорошо: письменные рецензии В. Пановой и В. Конецкого (которому давали, чтобы зарезал, в расчете на конфликт поколений, а он взял и не зарезал), редсовет в лице М. Слонимского, Б. Бурсова, Д. Гранина — все высказались «за». Даже в аннотации издательства было упомянуто название именно этого рассказа. Но и такая хитрость не помогла: в последней стадии рассказ был категорически снят. Мой редактор проявила самоотверженность до конца и пошла объясняться к директору. Директором стал бывший секретарь горкома, скатившийся со своей вершины на последнюю предпенсионную ступень; он не посчитался с тем, что редактор была дама, и сказал ей с партийной прямотой: «Ни в коем случае. Что это за рассказ, где все действие в том, что герои ищут, где им переспать». Моя дорогая редактор посмела возразить, что так можно пересказать и «Анну Каренину». Директор на нее накричал: «Не смейте сравнивать этого внутреннего эмигранта с Толстым!» На сравнение я не претендовал. И в этой части его критики могу с ним согласиться, но это именно он первый присвоил мне столь опасное звание (чье мнение он повторял?).
Так закончился первый круг. Именно тогда я пожаловался раз Юрию Казакову на то, что не печатают, и он мне дал следующее мудрое наставление: «Напечатают. Никогда не переживай, но не скупись на машинистку. Я, например, перепечатываю сразу две закладки и посылаю в десять редакций и отовсюду получаю отказ. Через год рассылаю туда же снова, и одна — не отказывает». Я последовал его совету и начал второй круг. После пражской весны все еще было не время. Рецензенты не тратились на комплименты. В лучшем случае давали советы, например: «Не понравилось и не советовал бы печатать, чтобы не обидеть почитателей „Сада“». О, сколько же раз приходилось уродовать текст, чтобы кого-то не обидеть! Не обидеть пролетариев и колхозников, врачей и учителей, вахтеров и милиционеров, молодежь и нацменьшинства. Но — чтоб не обидеть собственных поклонников… Практический в принципе совет. Судя по следующим отзывам, не лишенный оснований.
У меня нет решительно никаких претензий к рассказу, ни по содержанию, ни по форме.
Но это рассказ НЕ ДЛЯ «АВРОРЫ».
На этом, собственно, можно было бы поставить точку, но мне хочется мотивировать категоричность своего суждения.
В схеме, без плоти психоанализа, рассказ сводится к тому, что некий индивид мужского пола, готовящийся стать отцом, случайно встречает женщину, с которой был близок десять лет назад. Без любви, без страсти, испытывая даже некоторую неприязнь к объекту, беспрерывно анализируя все недостатки душевные да и физические женщины, когда-то бывшей предметом его любви или страсти, он, в общем-то пассивно, идет навстречу ее желанию, заражается простотой и легкостью представившейся возможности совокупления и, претерпев множество неожиданно возникших на пути к этой близости неприятных и унизительных для него сложностей, довольно равнодушно воспринимает неудачу — ну, не получилось, и ладно, и слава богу. И так же вяло и равнодушно встречает он в эту же ночь известие, что стал отцом, что жена родила сына.
Герой рассказа Битова не мерзавец. Он — нечто аморфное, катящееся, как перекати-поле под порывами ветерка случайностей. Случайная встреча, случайно озаривший его интерес к измененному НОВОМУ образу когда-то любимой (любимой ли?!) им женщины, случайно вспыхнувшее желание, случайно так и оказавшееся неудовлетворенным.
И совершенно омерзительная женщина — объект его чисто скотского желания. Хищная маленькая самка, циничная и холодная, ломающая препятствия на пути к удовлетворению своего внезапного каприза.
Безжалостно, со скрупулезной точностью обнажает Битов убогий и ничтожный мир своего героя — красивого человека с седыми висками, с положением в обществе, с какими-то большими успехами в работе.
Наверное, такое разоблачение тоже нужно, тоже имеет право на существование в литературе.
Но я убежден, что «Аврора» должна стать плацдармом для совсем иных писательских выступлений. И жаль, что этого не хотят понять писатели, приносящие в «Аврору» вещи, случайно сохранившиеся в ящиках их письменных столов.
22-IX-69 г.
Влад. Д-йНаверно, я стал еще хуже. Теперь я ношу рукописи, случайно завалявшиеся по тридцать лет. Тогда я был возмущен — сейчас восхищен. Этот протокол является шедевром, конечно же, в значительно большей степени, чем мой рассказ. Кто сейчас сочтет мой стерильный рассказ сколько-нибудь эротичным? Недостаточная авторская чувственность с лихвой восполнена ее критиками. То был мужчина. А вот — женщина.
Горькое недоумение осталось у меня от этого рассказа писателя, от которого я всегда жду чего-то нового, значительного, глубокого. Неужели Битов стал перепевать самого себя?!