Любовь и Ненависть - Гай Эндор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом еще:
— А те строчки, которые посвящены вами клиру, пользуются особым вниманием после всех ваших дел с священнослужителями!
И так далее.
Позже, конечно, все критики согласятся с тем, что «Ирина» — одна из самых слабых пьес Вольтера. Но только не на премьере. Только не в той атмосфере, когда она шла, что превращало ее в самое значительное и волнующее произведение автора.
Вольтера настолько согрел ее успех, что вскоре он уже был на ногах, словно никакого кровотечения у него и не открывалось.
Снова на улицах Парижа появилась карета Вольтера. Все большая толпа людей бежала за ней, все громче все кричали: «Вольтер! Вольтер!», стоило им только заметить знакомый экипаж.
Его посещения Академии изящной словесности стали самыми заметными вехами в парижской жизни Вольтера. На всей короткой дистанции от его дома до Лувра, где в то время проходили заседания, с обеих сторон улицы выстраивались люди, его поклонники. Более двух тысяч почитателей Вольтера превратились в живую изгородь в его честь.
А там, внутри, члены академии не скрывали своего изумления. Оказывается, они собрались только для того, чтобы выслушать яростную тираду Вольтера, направленную против них, а все ожидали привычных милых комплиментов.
— Как это так? — возмущался Вольтер. — Почему до сих пор не составлен словарь языка? Разве это не одна из целей учреждения такого института? А тем временем почтенные члены даже не отдают себе отчета в том, что французский язык утрачивает свои самые живописные, самые энергичные выражения? Такие, например, которые встречаются в сочинениях Амио, Шарона и Монтеня[264].
Должен ли наш французский язык беднеть, нищенствовать, становиться холодным и безжизненным, когда языки других народов лишь усиливают свою образность и красоту? Не следует забывать, что и язык может болеть, может умереть. Должны ли мы беспомощно стоять в то время, когда множество замечательных выражений, созданных нашими поэтами, обречено на гибель? И у французского языка обязан быть словарь, если только мы не хотим, чтобы он умер.
Скажите на милость, что такого трудного в составлении словаря? Разве нас здесь не больше двадцати четырех? Если каждый из нас возьмет к себе в дом сиротку, одну только букву нашего бедного бездомного алфавита, приоденет ее, полюбит, то мы общими усилиями построим настоящий дворец для нашего французского языка!
Я готов начать сам. Дайте мне букву «А». Я принимаю ее. И, господа, обещаю вам как следует о ней позаботиться.
Вновь Вольтер демонстрировал всем свой напор, свою энергию — подумать только, в возрасте восьмидесяти четырех лет, когда только что поднялся со смертного ложа.
Он берет на себя букву «А», самую сложную, вероятно, в алфавите, и членам академии не оставалось ничего другого, как покрыться краской стыда. Его предложение взволновало всех, и оно было принято, а все буквы тут же распределены между академиками.
Вольтер снова попросил слова. Когда весь зал притих, он просто сказал:
— Господа, я хочу поблагодарить вас от имени нашего алфавита.
После чего академик Шастеллюкс ответил:
— А мы благодарим вас, месье де Вольтер, от имени французской словесности!
Но самая потрясающая сцена произошла в театре. Вольтер спокойно вошел в ложу, предназначенную для королевских камер-юнкеров, словно не прошло четверти века с тех пор, когда он имел право на такие привилегии.
Он усадил в первом ряду мадам Дени и маркизу де Вилетт, а сам устроился позади них. Его почти не было видно. Но весь театр огласился громкими воплями: «Только впереди! Только впереди!» — и смущенным дамам пришлось потесниться со своими пышными туалетами, чтобы освободить Вольтеру место рядом с ними.
Популярный актер Бризар (Лекен уже умер), бывший художник, который играл главную роль в пьесе «Ирина», выступил вперед с лавровым венком и увенчал им седую голову Вольтера. Вольтер, конечно, сопротивлялся и даже пытался водрузить венок на голову маркизы.
Но аудитория недовольно загудела, и тогда князь де Бово сам вошел к ним в ложу. Силой завладев венком, он надел его на голову патриарха. Все вскочили на ноги. Зал ревел от восторга. В театре набилось приблизительно вдвое больше возможного зрителей. Во всех проходах стояли люди. Вокруг театра — плотная толпа. Те, у кого оказывались лишние билеты, продавали каждый по цене в пять или даже десять раз дороже номинала. Все близлежащие улицы были блокированы экипажами.
В самом театре стоял невообразимый шум. Некоторые зрители так старались увидать Вольтера, что трещали по швам их наряды, и потом они с гордостью демонстрировали разорванную одежду как свидетельство своего присутствия на этом волшебном представлении. От всеобщей суматохи в театре поднялись такие облака пыли, что почти ничего не было видно. Аплодисменты не стихали даже тогда, когда поднялся занавес и пьеса началась. Из-за такого переполоха актерам и актрисам приходилось по нескольку раз повторять отдельные строчки, а иногда и целые сцены. И вот, когда пьеса наконец закончилась, вновь подняли занавес, все увидели на сцене пьедестал, на котором гордо возвышался бюст Вольтера.
Актеры и актрисы выстроились полукругом у памятника. Предстояло чествование Вольтера не только за «Ирину», но и за все написанные им пьесы.
Вольтер, сидя в ложе, только стонал:
— Это заговор с целью убить меня славой!
Из глаз его все время ручьем текли слезы, которые он украдкой смахивал, словно стыдясь их на людях.
— Неужели все это искренне? — спрашивал Вольтер маркиза де Вилетта.
— Конечно, искренне, — уверял его он.
Вольтер недоверчиво качал головой.
— Не эти ли самые парижане, — спросил он, — восемь лет назад толпились в прихожей князя де Конти, чтобы только одним глазком посмотреть на Жан-Жака? А сегодня их даже не интересует, жив ли еще этот несчастный дурачок или уже умер. Им, скорее всего, наплевать.
Но маркиз не желал соглашаться с ним.
— Вы заблуждаетесь, — ответил он, — парижанам далеко не наплевать. Они очень дорожат вами обоими.
— В таком случае все это лишено смысла! — воскликнул Вольтер. — Мы с ним различны, как день и ночь. Тот, кто соглашается с ним, не может согласиться со мной. Такое невозможно!
— Все равно, — стоял на своем маркиз, — мы любим вас обоих. И вы всем далеко не безразличны!
— Ба! — выразил свой скепсис Вольтер. Тем не менее у него на глазах навернулись слезы.
По мнению как Дюсолкса, так и Бернандена де Сен-Пьера, это гала-представление отличалось дурным вкусом.
«Переборщили», — заявил Бернанден, поделившись своим мнением в квартире Руссо с ее хозяином.
Разве мало одного венка, чтобы короновать Вольтера, провозгласить его королем французской литературы? Для чего в таком случае два? Для чего так волновать зрителей, которые были готовы пожертвовать даже своими туалетами, жизнью в этой толчее, чтобы получше разглядеть великого поэта?
А эти факелы? Неужели мало одного? Он мог осветить дорогу. Ну а десяток мог превратить всю эту процессию в незабываемое событие. Так нет. Притащили целую сотню. И кульминация этого глупейшего спектакля — розовые лепестки под копытами упряжки его лошадей. Что может быть смешнее?
Руссо молчал. Потом ледяным тоном спросил:
— В таком случае, господа, вы знаете другого, более достойного таких почестей человека?
Ни Бернанден, ни Дюсолкс не смогли в замешательстве ответить на такой вопрос. Они только подумали про себя, что, вероятно, Руссо намекает на себя. Чему тут удивляться?
Так как они на мгновение лишились дара речи, Руссо продолжал:
— Как смеете вы потешаться над нашим театром за то, что он воздал такие почести месье де Вольтеру? Кто же еще был богом в этом храме за последние пятьдесят лет? Два поколения актеров и актрис зарабатывали себе на жизнь тем, что выходило из-под его пера. А разве можно перечесть ту публику во всей Европе, которая в течение полувека получала от его пьес такое удовольствие, училась красоте, воспринимала его нравственные принципы? Разве мог театр переборщить, демонстрируя ему свою благодарность? И кого же они должны короновать, если не месье де Вольтера?
Ни Бернанден, ни Дюсолкс не стали спорить с Руссо. Они увидели на глазах Жан-Жака слезы, и ни один визитер не мог отважиться помешать его взволнованному состоянию.
Вероятно, Бернанден де Сен-Пьер догадался о причине слез Жан-Жака — он сравнивал себя с Вольтером. Один так богат, другой настолько беден. Один разговорчив, другой молчалив. Один пишет поэзию так легко, что она читается как проза. Другой пишет такую прекрасную прозу, которая читается, как поэзия. Один усиливает свой гений рассудком. Второй умаляет свой гений разумом.
Казалось, Бернанден искал более глубокое объяснение этому странному феномену — их сходству, их различию, тем узам, которые их соединяли и разъединяли одновременно. Он, словно в потемках, хотел нащупать, понять связь между человеком, который стал часовых дел мастером, и человеком, который был сыном часовых дел мастера. Может, перед ним предстала на мгновение символическая картина отца и сына, которые восхищались друг другом и завидовали друг другу. Любовь и ненависть. Может, в этот момент Руссо внезапно почувствовал, что ему нужно уехать из Парижа. Точно так, как он однажды убежал из театра много лет назад. Ибо ничто, по сути дела, не изменилось. Все его безумные страсти, которые, как он полагал, давно в нем умерли, все еще его одолевали, разрывая на части. Поэтому нужно срочно уехать. Вон из этого города, который превратился в сцену для этой «звезды» — Вольтера.