Пепел - Стефан Жеромский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его пронзительном свисте он услышал как бы звук человеческого голоса, как бы недосказанную речь, по чьему-то неумолимому веленью оборвавшуюся на полуслове. Голос этот пронзил его сердце. Он закрыл глаза, чтобы не видеть расстилавшейся вокруг пустоты. Он почувствовал себя старым и одиноким. Давнишняя любовь, принесшая уже сердцу столько разочарований, старая обида опять воскресла в его груди, как феникс из пепла. Снова охватило его жгучее чувство сожаления.
– Как тогда, как тогда… – шептал он, широким шагом идя к дому.
Губы его дрогнули, и бессвязные, отрывочные, обращенные к самому себе слова, слова-символы, свидетели давнишних мук и давнишних дум, слова-вздохи сорвал с его губ буйный вихрь:
– Племя мое, племя… Несчастное мое…
Тем временем оба юноши вскачь неслись по безлюдному проселку, который вел к широкой дороге. Вдали чернел лес, а под ним деревушка. В маленьких, низких оконцах хат, обложенных от стужи мхом и соломой, уже мерцали кое-где огоньки. Справа и слева уходили вдаль поля с черной сгнившей стернею сжатых хлебов. В бороздах, дрожа и морщась от холода, жалась к земле вода. В одном месте взгляд Кшиштофа упал на груду камней посреди межи, покрытую гнилыми стеблями увядшей крапивы. Последний мокрый, черный лист, как лоскут трепыхался вокруг стебля по воле переменного ветра.
– Прощай и ты! – прошептал Кшиштоф.
В темной дали стояла одинокая дикая груша с кривыми и колючими ветвями. Кшиштоф помнил ее с самого раннего детства, он смотрел на нее из окна своей комнатки, когда был еще маленьким Кшисем. Ему вспомнился далекий день, когда глаза его, еще полные слез после детского страшного сна, с радостью увидели ее вдали и приветствовали как символ жизни и счастья. Теперь затрепетали кривые сучья, зарыдали обнаженные ветви, и глухой горький плач старой груши раздался среди поля.
Его заглушил смелый и тяжелый топот лошади, мчавшейся по скользкой обмерзлой грязи. Всадники доехали до распутья, где дороги расходились на все четыре стороны света. Подгнивший столб, когда-то окрашенный в темный цвет, стоял на перепутье. Вверху под щитком виднелся образок, прибитый к железке четырьмя гвоздями. Благостные очи, словно изойдя слезами, взирали с него, заплаканные, немые от скорби. Они взирали на темный полог ночи, уходившей за леса и боры, в пустыню пожен, в уныние дремотных дорог. Кшиштоф натянул поводья и осадил коня. Он повернул его к столбу. Сняв шапку, Цедро поднял глаза на образок, вздохнул. Из глубины души, а не плотского сердца, исторглась краткая молитва. Не за себя, не о спасении своей жизни, не за отца, не за сестру, не за душу матери, а за эти низкие сырые поля, за необъятную, истерзанную отчизну…
Всадники снова мчались полем – так, что только ветер свистел в ушах. Вскачь миновали они поворот на Ольшину. Вдали, в стороне остался отчий дом. Кшиштоф бросил в ту сторону только один взгляд. В предутреннем тумане смутно чернели зады риг с каменными столбами и широкими крышами, а над крышами качались по ветру верхушки высоких обнаженных деревьев. В глубине сада поднимались две белые трубы дома, и дым уже вился из них и таял в облаках. Кшиштоф привстал на стременах, плотно уселся в седле и стегнул плетью коня. Оставалось проехать березовую рощу, и они выедут на большую дорогу. Они приближались уже к опушке…
Вдруг Рафал с криком испуга остановил коня.
Из-за густых деревьев вышел старик Цедро; он брел по самой середине грязной дороги прямо навстречу всадникам. Щеки у него впали, глаза ввалились, седые пряди некрашеных волос выбились из-под шляпы. Платье было надето наскоро, кое-как. Не останавливаясь ни на минуту, старик добрел до лошади, до стремени, в которое была вдета нога его сына. Кшиштоф увидел отца. Белая красивая рука старика, холеная и дряблая, стала беспомощно скользить по грязному путлищу, по забрызганному голенищу сапога. Старик с усилием поднял голову, его залитые слезами, ослепшие от отчаяния глаза искали лицо сына. Губы, эти всегда улыбавшиеся губы, которые никогда не искажала гримаса пошлого страдания, теперь плакали, рыдали, беззубый шепот срывался с них:
– Кшись, Кшись…
Плечи у старика ходили ходуном, а руки дергались, точно от прикосновения каленого железа.
– Кшись, Кшись…
Старик беспомощно топтался на месте, ноги у него заплетались. Видно было, что он не устоит, что через минуту упадет, как былинка, сломленная ветром. А руки его безотчетно силились стащить сына с лошади, цеплялись за его рукава, за карманы…
– Я прикажу позвать… батраков… Я свяжу тебя… Я запру тебя… – невнятно бормотал он.
Кшиштоф медленно, растерянно отпустил поводья. Смертельная бледность покрыла его лицо.
Глаза у него были полузакрыты, губы сжаты. Он медленно наклонился и взял старика за руки, точно хотел обезоружить его, точно хотел связать, соединить навсегда эти прекрасные страдальческие руки. Он поднял их и со стоном прижал к груди. Головы сына и отца сблизились, дыхание смешалось, неизъяснимая сила непреодолимо влекла их друг к другу.
Рафалу казалось, что это никогда не кончится. Он был уверен, что все пропало.
Но вдруг Кшиштоф опомнился и откинулся назад. Глаза у него широко раскрылись, ужасное выражение непоколебимости появилось на лице, и оно стало как железная маска. Решительным движением он отстранил протянутые к нему отцовские руки, вздохнул, изо всей силы стегнул плетью коня. Оба скакуна взвились на дыбы, рванули и понеслись вперед. Кшиштоф не переставал хлестать своего коня. Пригнувшись к седлу, всадники мчались с глухим, тяжелым топотом, наперегонки с ветром. Грудью, полной рыданий, ловили холодный ветер. Мчались все быстрее, быстрее, быстрее… Тонули в туманной дали, в беспредельной мгле, в свисте ветра.
Столб с перекладиной
В морозный декабрьский день, около полудня, путники прибыли в Краков. Сытые лошади, запряженные в кованую краковскую бричку, были разгорячены, а седоки нервничали. Им не терпелось поскорее въехать незаметно в город и добраться до одного человека, родственника Трепки, который должен был заняться их судьбой.
Подъезжая к Флорианским воротам, они еще издали заметили большое движение, а в одном месте, за разрушенной городской стеной, толпу народа.
Вдруг Рафал незаметно сжал руку товарища и безмолвно, движением головы показал вдаль. Кшиштоф напряг зрение, но по близорукости не заметил ничего особенного. Ольбромский наклонился к Цедро и со странной усмешкой шепнул ему на ухо:
– Столб с перекладиной…
Цедро еще раз посмотрел в указанном направлении. Он увидел, наконец, странное сооружение… Высокий столб с длинной поперечной перекладиной… Толпа все кружилась вокруг этого места и шумела, шумела. Оттуда лился гомон и гул.
Шум усиливался, непрестанно усиливался, словно буря, когда она несется от бора к бору… Миг один – и сверкнет молния, страшный гром грянет над городом и содрогнется земля. Но вот гул стихает, гаснет, замирает… Слышен только глухой, немолчный шепот.
Флорианские ворота были забиты телегами, которые въезжали в город и выезжали из ворот, поэтому оба приятеля соскочили с брички и направились к странному сооружению пешком. Они смешались с толпой и стали прислушиваться. До их ушей долетали только обрывки разговоров, так как в толпе все о чем-то с жаром шептались, но старались говорить так тихо, чтобы услышал только собеседник. Все же Цедро и Рафал разобрали фамилии. Две повторялись все время: Высекерский, Баум, Высекерский, Баум… Останавливаясь через каждые два шага позади кучек народу и напрягая слух, они поняли наконец, что к месту казни вскоре должны быть приведены трое юношей, приговоренные к смерти за попытку пробраться тайком «к полякам». Юношей схватил на границе патруль, с шашками наголо конвоиры доставили их в Краков, где за каких-нибудь два часа их приговорили к смертной казни, и теперь на страх и в назидание сотням и тысячам они должны были быть повешены на только что ввинченных крючьях.
Мороз пробежал по коже путников. На губах у Рафала медленно зазмеилась тюремная его усмешка, которая исчезла с его губ давно уже, очень давно, со времени отдыха в Стоклосах.
– Баум, Баум… любопытно, не сын ли это советника?… – сказал какой-то мещанин, закутанный по самые уши в теплую шубу.
– Угадали, сударь, он самый и есть, сын советника, – ответил кто-то из толпы.
– Ну, ему старик выпросит помилование!
– Это у военного-то суда? Как же. Держи карман шире!
– У Высекерского тоже брат чиновник, он тоже мог бы рассчитывать на протекцию, да только где уж там! Три крюка ввинчены в перекладину.
– Скажите, люди добрые, а кто же будет болтаться на третьем?
– Не знаю, сударыня.
– И надо было соплякам соваться?
– Эх-эх! Горячие головы, сударь! Охота пришла повоевать.
– Молодо-зелено.
– Вот и повоевали молодчики!
– Верно говорите, сударь. Мундир с позументами понравился дуракам. Захотелось парле франсе. А тут драгун следом – и за полу цап! Теперь тебе веревка парле франсе покажет.