Богатырское поле - Эдуард Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот же день Давыдка ускакал в Заборье. Давно не был он в своей деревне — с самого опахиванья, почитай. Ездили они тогда с Евпраксией проследить, все ли делается к весне, нет ли в чем какого убытку. Приехали на жуколы, а там, не заметив за делами, задержались до опахиванья. Бывало, и раньше бегал Давыдка в поле глядеть, как бабы унимают коровью лихость. Занятно было.
В ту далекую детскую пору и эти обряды, и старушечьи рассказы были для Давыдки исполнены глубокого таинственного смысла. В последнее же время он все реже вспоминал о былом.
Иными, более важными делами были заняты Давыдкины мысли — до воспоминаний ли ему! Вот и сейчас он скачет в Заборье не для того, чтобы взгрустнуть о прошедшем, — скачет собирать князю войско. Нынче он уж не простой дружинник, и не десятинник, и не сотник, а тысяцкий — правая рука Всеволода, передний его муж. Обласкивает Давыдку Всеволод, дарует ему новые земли, а побьют Мстислава — еще выше подымется Давыдкина счастливая звезда.
И еще одна забота у него на уме — Евпраксия ждет ребенка. Девять месяцев носит его под сердцем, хочет мальчика, тешит себя надеждой. Тешит себя мечтами и Давыдка. Родится сын — станет наследником, прирежет к Заборью новые земли; а дочь родится — и снова не в убытке: отдаст ее Давыдка за княжеского сына. Небось Всеволод тоже скоро остепенится.
Пьянит Давыдку удача крепче крепкого хмеля, а не теряет он головы, знает свое место, с Евпраксией не спорит. Евпраксия — всему начало, от нее ему и удача: князь и доднесь вокруг увивается, посылает ей подарки, каждый день справляется о здоровье. Тоже небось думает о ребенке, которого вот-вот должна родить боярыня: чей он? Давыдка довольно ухмыляется: думай, думай, князь, а мы свое дело знаем…
Приехав в Заборье, Давыдка сходил в баню, повечерял в одиночестве и велел звать старосту Аверкия. Переговорив с Аверкием, принял Акумку из Боровков (Боровки-то Давыдка прирезал к своей землице еще на грязнихи!). Гордый Акумка слушал Давыдкину речь стоя. Могучего роста, широкий в плечах, Акумка покорно кланялся, мял в руках шапку и униженно улыбался. Вот и этого лешего прибрал к себе Давыдка.
— Двадцать воев от Боровков, — сказал он, прихлебывая мед и обмахивая вспотевшее после бани лицо расшитым петухами убрусом. — Да с оружием, да на конях, да чтобы и еды было вдоволь… Ступай.
Акумка сломался пополам, ткнулся бородой к Давыдкиной руке (тот довольно поджал губы) и, пятясь, бесшумно вышел в переход.
Ночью было душно. От частых пожаров над лесами висела дымная хмарь. Временами далеко за Клязьмой вспыхивали багровые зарева. Дым полз по реке, расстилался по ложбинам, заползал во дворы.
Давыдка ворочался на горячей лежанке. Нудливое комарье, спасаясь от дыма, залетало в приотволоченное оконце терема, вилось над головой. Тело саднило от укусов. Ругаясь, Давыдка встал, накинул на плечи однорядку и вышел во двор.
По двору бегал сорвавшийся с цепи пес. Подскочив к Давыдке, он нетерпеливо завизжал, заскулил и, встав на задние лапы, стал лизать хозяину руки.
От прикосновения теплого собачьего языка Давыдка почему-то вспомнил Акумку — теперь уже без прежнего удовольствия — и поморщился. Лебезящий староста из Боровков не нравился ему — что у Акумки на уме? Не верил Давыдка боровковским мужикам, а потому решил: с утра отправлю-ка в Боровки Склира. Народ собирать нужно спешно, а эти провозятся до морковкина заговенья. Потороплю и Мокея: кузни у него вдоволь, за ночь-то сколько можно наковать мечей!.. Еще до своего приезда Давыдка наказал Аверкию через нарочного подыскать мужиков половчее Мокею в помощь. Аверкий нашел пятерых. Впятером должны управиться в срок.
Хоть и влекло по старой памяти, а к Мокею в кузню Давыдка не пошел. Побродил вокруг, послушал и спустился к реке. От воды подымалась прохлада, трава была скользкой и влажной. На плоту, приспособленном для стирки белья, что-то темнелось. Давыдка приблизился — человек? Аль тоже кому не спится?..
— Эй, на плоту! — властно окликнул он незнакомца.
Тень шевельнулась. Но человек не откликнулся, только повернулся в сторону Давыдки. Шея толстая, срослась с плечами, голова как котел. Глядит на Давыдку смело, будто и не Давыдка здесь хозяин, будто и не Давыдкины вокруг леса и пахоты.
— Ты — чей?
Мужик не ответил. Он сидел на плоту спиной к Давыдке, опустив в воду босые ноги. Рядом с мужиком на плоту лежал меч в простых кожаных ножнах, поверх меча — потертая сума с заплатками. Все это смутно виднелось в темноте, скорее угадывалось. Давыдка встал позади мужика, дивясь — откуда такой смельчак выискался?!
— Глухой ты, что ли? — с раздражением спросил он снова.
На этот раз мужик неохотно ответил;
— Отчего же глухой?
— Тогда почто не отвечаешь?
— А что отвечать-то? Сам не видишь — русский я.
— Знамо, не половец. Зовут-то как?
— А тебе на что?
— Коли спрашиваю, значит, надо.
Полуобернувшись к Давыдке и опершись на руку, мужик предупредил:
— Шел бы ты мимо, мил человек. Чай, не на твоем плоту отдыхаю.
— А может, и на моем, — придвинулся к нему Давыдка. Эка встреча: сперва мужик раздражал его — теперь он чувствовал к нему уважение. Ишь какая силища!..
— Это как же так — на твоем? — удивился мужик. — Уж не князь ли ты ненароком, уж не боярин ли?
— Князь ли, боярин ли, а Заборье — мое. Выходит, и плот мой.
— Ого, — сказал мужик и встал. — Давыдка, значит?
— Значит, Давыдка.
— А я Чурила.
Он осторожно, как гусь, переступил босыми ногами, потом сел и стал наворачивать на ноги онучи.
Мужик Давыдку озадачил. Он думал: коль при мече — должно быть, не из холопов. А ежели Мстиславов лазутчик идет через Москву на Владимир?
Давыдка заробел, а ведь не трусливого был десятка. Что, как ткнет его сейчас Чурила мечом в грудь да кинет в воду — и поминай как звали. Может, и через месяц не сыщут, в омуте-то…
Чурила надел шептуны, притопнул ими, чтобы легли поплотнее, и миролюбиво сказал:
— Ты меня, Давыдка, не бойся. Я человек смирной.
— А я не боюсь, — задиристо сказал Давыдка. — Я ведь тоже не лыком шит.
— Все вы не лыком шиты, — пробормотал Чурила и опять помрачнел. — Я, чать, на родину шел. Я, чать, с добрым умыслом…
— А меч пошто? — не утерпел Давыдка.
— Меч-то?.. А как же мне без меча? Много порубил я этим мечом поганых, а нынче иду ко князю Михалке…
— Князь Михалка преставился…
— Да ну?! — удивился Чурила. — Земля ему пухом. А кто же заместо Михалки?
— Брат его, Всеволод, — кто же еще!..
— А ведь и верно, — почесал Чурила в затылке. — Шел я тут мимо кузни, завернул на огонек, вижу — мужики куют мечи. Спрашиваю, что да как. А они мне: «Полюбились, мол, друг другу шурин со стрыем — водой не разольешь».
Чурила все больше нравился Давыдке.
— Не погостишь ли в моем тереме? — предложил он ему. Стоять босиком на хлюпающем плоту стало холодно.
Долго уговаривать Чурилу не пришлось — устал он, да и проголодался: худо ли, отведав боярских хлебов, отоспаться за все ночи под надежной тесовой крышей с веселыми петухами на коньке?!
3Трудными путями добирался Чурила до Владимира. Меньше года прошло с той поры, как встретился он с Ромилом, а не легла у него душа к его неспокойной жизни. Мчался он с воеводой на борзых конях по половецкой табунной степи, упивался ненавистью, рубил поганых, а их еще будто больше становилось: уходили из жизни дружинники, падали в ковыли друзья, да, видно, зря — как шли половцы на Русь, так и шли, как жгли деревни, так и жгли. Конским хвостом пепелища не разметать. Иная нужна на поганых сила. А в Киеве и окрест Киева силы такой не было и нет.
Слышал Чурила в лавре разные разговоры о владимирском протопопе Микулице. Разговоры-то разные, а где-то все сходились на одном: отчаянной думкой живет Микулица, в проповедях Русь зовет к единению. Общей-де силой мы и не то что с половцами — с кем хошь управимся. Русский народ исполнен мужества, да вся беда в том, что князья разодрали землю на части.
Киевские черноризники, подстрекаемые послушным Константинополю патриархом, нашептывали: «Ишь, чего надумал — выше Киева захотел подняться, всех зажать в жилистую длань. Не выйдет. Не допустим!»
«А почто не выйдет-то? — рассуждал Чурила. — У грека-патриарха своя выгода, у нас — своя. Мы, чай, русские, и Микулица русский — неча нам на Царьград оглядываться, помощи от него не жди. Константинопольскими гнилыми стенами от степи не отгородишься. Нужно свои стены возводить — повыше и покрепче константинопольских». О том, знать, и печется Микулица, о том же болит душа и у Чурилы.
И, распрощавшись с новыми своими друзьями, отправился Чурила старым путем обратно во Владимир — через Чернигов и Рязань.
Вышел он из Киева под благовещенский перезвон колоколов. Не думал, не гадал Чурила, что подзадержится в пути, — на масленицу рассчитывал уже поклониться чудотворной иконе Успения божьей матери во Владимире. Под самой Рязанью свалила его жестокая болезнь. Был он перед этим днем в деревне, ел соленые грибы с луком. Знать, грибки-то попали порченые — утром едва поднялся с постели. Но в деревне оставаться не стал: облился холодной водой, растерся жестким убрусом — вроде полегчало — и тронулся в путь. Не проехав и десяти верст, вовсе ослабел: все вдруг пошло перед глазами колесом. Свалился с седла, а дальше ничего не помнит. Когда очнулся, увидел, что лежит в землянке, а у входа, прямо против лежанки, копошится старик — колдует над вороньей тушкой: вытягивает из крыла по перышку, бросает за порог и бормочет себе что-то под нос.