Трансвааль, Трансвааль - Иван Гаврилович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось, с чего бы ему так, изводясь, печься, если родная деревня сама отторгла его от себя, как прокаженного. А вот, поди ж ты, все эти годы флотской службы что-то точило, маяло его… Ох, и зараза ж эта родная сторонушка! И какой только фортель не выкинешь ради ее благополучия. В неуемную, горячую голову Ионы, даже страшно подумать, втемяшилась навязчивая идея: подвести временные часы судьбы. Решился просить о своей досрочной демобилизации. При этом, уверяя Верховное Лицо страны, что ничего, мол, страшного не случится для славных Вооруженных Сил в мирное время, если он, старшина первой статьи срочной службы, выйдет на гражданку на полгода раньше. Зато одна деревня, «стоящая на карачках» (так и написал!), окрепнет и встанет на ноги. А он, бывшей садовод, уже будущей весной снова посадит на солнечном угоре сад вместо сгубленного горе-правленцами…
Военный моряк искренне надеялся, что старый служака-рубака, взошедший на сугубо цивильный пост великой державы, правильно поймет и оценит его благие земные устремления. На такой доверительно-государственный разговор в письме он решился, видимо, по подсказке жившей в нем довоенной песенки из букваря: «Климу Ворошилову письмо я написал».
* * *По возвращении балтийца из краткосрочного похоронного отпуска к себе в часть Иону Веснина вскоре вызвали в гарнизонный Особый отдел. Вернее, его туда отвел замполит, тщедушный капитан Карасиков, который всю дорогу, качая головой, тяжко вздыхал: «Это надо ж? Надо ж?» У старослужащего моремана от догадки аж заныло под ложечкой. Отдел, куда они, поспешая, топали, ведь неспроста называется «Особым» и пишется с большой буквы.
Ему помнилось, что родной военкомат прислал «телегу» о том, как он, бывший новинский Мичурин, за сгубленный правленцами его колхозный сад раскокошил дрыном окна в правлении…
Или и того хуже. Прислали досье на его деда покойника, в свое время известного на всё Мстинское приречье Мастака деревянных дел Ионыча. А самого́ мастера высочайшей руки заслали валить лес с темна до темна.
Лощеный черноусый майор-особист, свирепо сверкнув пенсне, в упор спросил, выборочно делая ударения на букве «а» и тыча в небо указательным пальцем:
– Кто вам пАзволил лезть в высшую инстанцию страны через голову свАих кАмандиров?
У балтийца сразу отлегло от сердца: одно дело – нарушение внутреннего Устава, другое – политическая авантюра.
А особист, входя в раж и тыча ему в лицо узнанным им письмом к Климу, продолжал осатанело стращать:
– А вдруг бы твоя пАсквильная пАчкотня, в которой ты выпячиваешь временные недостатки славной кАлхозной деревни, попала в руки наших недругов за рубежом? И особенно за Акеаном!
– Да я, товарищ майор, только чуть копнул в своем письме, – со святой простотой открылся балтиец, радуясь открыться о наболевшем живому человеку, а не через письмо или газету. – На самом же деле, сейчас в деревне, как сказанул мой родной дядя Данила на похоронах своей матери, моей бабки, дожились наши колхознички, мол, воистину до ручки: не стало у людей ни хлеба, ни мучки, хошь в бутылку полезай… А наш сосед, бригадир Грач-Отченаш, бывший фронтовик, так еще чище сморозил хохму: «Счас, флотский, в деревне крутим такое большое кино, что у мужиков со смеху, от надсада, и порты перестали держаться…»
– Так-так-так! – зачастил особист, хватаясь за ручку на столе, как за наган в кобуре. И спешно застрочил на разлинованном листе, вежливо подбадривая своего собеседника, словно лаская корову во время дойки, чтобы та без утайки отдала все молоко. – Та-ак… ГАвАрите, гАвАрите… Та-ак!
А когда лист был исписан с двух сторон, особист каким-то натренированным жестом растопыренной ладони хлестко развернул его «лицом» к своему разоткровенничавшемуся не в меру собеседнику и нервно приказал:
– А теперь сей дАкумент извольте пАдписать!
– Зачем? – спохватился балтиец, догадываясь о недобром.
– А это на тот случай, если в твАю бАранью башку втемяшится Ахота еще куда-то стрАчить свАи грязные пАсквили… Например, к Мао в Китай или в ООН за Акиан. – И как бы сводя свою резкость на шутку, бесцеремонно рявкнул: – Теперь будешь у нас пАд калпаком! Что, не пАнятно?
– Никак нет, все как есть ясно, товарищ майор! – отчеканил балтиец.
– Так-то будет лучше! – рявкнул особист, как бы прислушиваясь к своему голосу с отзвуком металла. И топыря черные усы и пуча и без того навыкате темные нахрапистые глазища, дал дельный отецкий наказ: – Так что служи, как служил… И не чирикай! Теперь-то все уразумел, тАварищ старшина первой статьи срочной службы?
– Так точно, товарищ майор ОсобОтдела! – с каким-то бравым рвением гаркнул Иона, чуть было не ляпнув вслух: «Ну, точь-в-точь Лаврентий-гад!».
И перед ним, будто в яви, всплыл киножурнал из серии «Новости дня», впечатавшийся в его память как бы подковой в лоб, «великая скорбь», в котором главный особист страны в дни похорон вождя вождей с трибуны мавзолея, будто с церковного амвона, клялся перед замордованным, а теперь еще и осиротевшим людом, словно забивая в их опустевшие головы по последнему гвоздю:
– Ге-рАи-чес-кий сАветской народ пусть знает, что руководство партией и страной находится в надежных руках!..
И еще запало в память балтийцу из того исторического киножурнала «великая скорбь», что державная Красная Площадь будто бы была вымощена – не строгой брусчаткой, а людскими заплаканными ликами. И то, как на яром зимне-весеннем солнце грозно сверкала наточенными кинжалами стальная оправа уже знакомого всем пенсне на взбугоренном переносье…
В те черные для страны дни и балтиец, после очередного поминального политзанятия, которые просиживал со своими опечалованными сослуживцами в «Ленинской комнате», со спазмом в горле и со слезами на глазах в страхе, будто перед кончиной света, как-то оставшись наедине перед алтарем вождя, убранным в траур, тоже не сдержался во всенародном плаче. И в порыве безутешного горя, выхватив из кармана ножичек-складень, нацарапал на гладкой стене, под бутафорскими «Боевыми Знаменами», скрижаль-клятву:
«ВЕЛИКИЙ СТАЛИН БУДЕТ – ВЕЧНО! – ЖИТЬ В НАШИХ СЕРДЦАХ».
А через какое-то время, как бы ненароком, заскочил в «святилище боевой славы», глянул на стену и глазам своим не поверил. На своей священной «клятве» он с негодованием разглядел крамолу, надписанную поперек его искреннего признания, видно, гвоздем:
«Плачь, рыдай, олух царя небесного, а я, твой искренний благожелатель, от души радуюсь и хохочу: ха-ха-ха-ха! Март, 1953 г.»
И та гнусная «резолюция» поразила его, пожалуй, больше, чем сама кончина Великого Кормчего. В те дни он не мог допустить даже и мысли, что кто-то рядом не скорбит вместе с ним…
Возвращаясь из гарнизонного «Особняка», побитый балтиец вдруг бодро замурлыкал себе под нос что-то из





