Психология. Психотехника. Психагогика - Андрей Пузырей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М.М.: Я хотел бы сказать одну странную вещь, которая вам покажется странной и, может быть, даже своего рода богохульством, но я прошу вас правильно меня понять. Что есть вот в символе «распятия», крестового распятия, есть один оттенок, который у людей набожных исчезает, потому что они просто не осмеливаются это увидеть, а для философа – а я философ, а не набожный теолог, – а для философа эта мысль может открываться.
Символ «креста» есть ведь одновременно, кроме всего прочего, есть – «ирония» – конечно. Христос ведь распят, кроме всего прочего, я вам говорю, еще и на образе самого себя, то есть на образе того, что знали о нем окружающие, чего они от него ожидали и чего они от него требовали. Они требовали от него исцелений, требовали от него чудес, они его заперли в его же собственные поступки и мысли и ужасно обижались бы, если бы он вышел за рамки его же собственных поступков и мыслей, которые у них, окружающих, отразились, – они его заперли туда и распяли его на его собственном образе. А если человек захотел подумать что-нибудь другое, чем он думал до этого? – Нет, нельзя! Не выходи из образа! Хочешь пережить что-нибудь, поступить иначе – да нет! Не выходи из образа! Полили тебя драгоценнейшим благовонием – как же ты можешь позволить? Ты же – «Христос», ты же бедных должен спасать и лечить!
А он говорит: простите, подождите – я ведь уйду, а ваши «бедные» всегда с вами будут!
Я надеюсь, что вы помните эти сцены. Правда, недавно один великий представитель советской культуры, иммигрировавший, с гордостью признавался в том – потому что для него гораздо было важнее, чтобы его не обвинили в плагиате, чем оказаться… чем испытать стыд, что он вообще не читал евангелия, – что евангелия он прочитал – ему что-то шестьдесят с чем-то лет – только два года тому назад, а те мысли, о которых шла речь, это не важно какие, они пришли ему в голову гораздо раньше.
Живое, очевидно, тем-то и отличается от мертвого, что живое всегда может быть иным, то есть выскакивать… «слезать с креста» может живое.
Поэтому крест есть «ироническое» напоминание нам вот о том, что не надо загонять людей в их собственный образ, потому что этот образ – в наших головах, а загнав их в этот наш образ, мы их тем самым убиваем.
Но бывают культуры такие, или эпохи такие, или периоды такие, когда больше всего любят именно мертвых, поскольку они уже не могут выйти из своего образа и говорят все то, что мы говорим за них. И дерзости больше, или: иного – никогда не совершат.А.П.: «Распят на своем собственном образе», во-первых, означает тут, конечно: на том его, Христа, образе, который был, есть у людей, образе, которому, как они того хотят, он должен соответствовать, за пределы которого не должен выходить.
Если быть последовательным в продумывании декартовского понимания свободы, то следовало бы сказать, что в точках свободы вообще нет и не может быть никакого образа себя, – по крайней мере, в обычном его смысле и роли, образа, который бы предшествовал и предопределял соответствующее со-бытие как его «основание», как то, из чего бы событие проистекало.
И это потому, что мир, в котором оно имеет место, как говорит однажды Мераб Константинович, – это «мир, где ничего еще не случилось!» – поразительные своей немыслимой несомненностью слова, слова, не останавливающие нас и не повергающие в состояние шока только потому, что нашего воображения не достает здесь, чтобы взять их конкретно во всей полноте их прямого смысла и серьезности и продумать до конца все проистекающие из них следствия.
Выступая в свое время на вечере, посвященном Хлебникову, в дни его столетнего юбилея (стало быть, уже больше десяти лет назад), Ольга Александровна Седакова – сегодня, я думаю, быть может, самый значительный русский поэт, поэт, для которого, сказал бы я, и любая, самая смелая мерка не будет слишком большой, – среди уникальных черт хлебниковской поэзии назвала и ее абсолютную «безоглядность», полное отсутствие у Хлебникова какой бы то ни было оглядки на читателя, заботы о том, как его стихи будут поняты и будут ли они поняты вообще, отсутствие и даже невозможность в случае Хлебникова желания посмотреть на свои стихи «глазами читателя», встать на его место и тому подобное.
И нужно сказать, это действительно очень точно схваченная уникальная черта хлебниковской поэзии. Даже среди самых больших наших поэтов.
Известна выразительная отповедь Пастернака в ответ на восторженные слова, сказанные его другом Вильмонтом по прочтении «Тем и вариаций» – одной из самых замечательных поэтических книг Пастернака начала двадцатых годов. В ответ на совершенно искренние, конечно, уверения в том, что это лучшая пастернаковская книга, Пастернак воскликнул: «Ну, что Вы, Коля, тут меня доехало желание быть понятым!».
Пастернак понимает, что это желание является чем-то убийственным для поэзии, для творчества. Вот от этого-то желания «быть понятым», понятым «наверняка» или даже, быть может: «правильно понятым», желания, от которого, стало быть, в данном случае был не свободен даже Пастернак, по наблюдению Седаковой был абсолютно свободен Хлебников, свободен от стремления соответствовать каким бы то ни было ожиданиям читателей, свободен от вопроса: «а что они подумают?», свободен от всякого расчета, – вообще от чего бы то ни было внешнего самой поэзии.
Таковой, в понимании Декарта, должна быть, не может не быть и мысль, «тем более» – мысль. И именно об этом говорит здесь Мераб Константинович через этот свой «иронический» смысл образа распятия.
Конечно же, сам Христос в своем слове и действии был свободен и безосновен, – был свободен, стало быть, и от какого бы то ни было образа себя, в который он «загонял» бы себя и в котором по необходимости должен был бы выступать, и тем более был свободен от желания соответствовать ожиданиям других людей. Но люди были не свободны! И они распяли его на своем его образе.
Сам Христос был свободен – свободен, как Хлебников, или, если это вас шокирует, скажу: Хлебников, если только он вообще был свободен, был свободен, как Христос, и даже: был свободен свободой, которую открывает для каждого Христос, «отпуская» нас на свободу тем, что открывает своей заповедью любви – как мы говорили: особой, до того неизвестной и невозможной для человека, новой любви, которой, кроме всего прочего, «всегда есть место!» – открывает для каждого и из всякого его положения возможность пройти в точку своей незаместимости, возможность, стало быть, вступить в событие, которое всегда – со-бытие-ему, событие, в котором я обретаю его в живом – втором – присутствии мне как мое Ты. Человек – коль скоро он вообще свободен – действительно свободен, как Христос, ибо свободен в со-бытии ему. Со свободой, стало быть, как со «свежестью» – «второй», «второго сорта» не бывает! Она – или есть, или ее нету, – всегда, конечно – событийно. Вот и все.Стоит только чуть дальше продумать то, что говорит здесь Мераб Константинович, чтобы понять, что это вовсе не что-то само собой разумеющееся, очевидное, а тем более банальное.
Разве наше представление о боге – которое, казалось бы, никак не задевают и не ставят под вопрос эти слова Мераба Константиновича, – разве оно не предполагает, не подразумевает – как само собой разумеющееся и даже единственно возможное и допустимое – раз и навсегда неизменность, равенство самим себе тех истин, которые были однажды им высказаны, возвещенных им однажды откровений?
И разве «правильное» понимание сказанного не требует установления границ, за которые нельзя выходить в рамках этого понимания?
И если спросить, как это по сути и делает тут Мераб Константинович: простите, но если бы Христос пришел к нам сейчас, мог ли бы он сказать что-то новое? «Новое», то есть не просто то, что он не сказал тогда, положим, потому, что просто не успел сказать, ведь время его земной жизни было конечно и кратко, и даже – не просто то, что «невыводимо» (как мы о том говорили) из всего, что он-таки сказал и что известно нам по дошедшим до нас его «речениям». «Новое», действительно новое – это, прежде всего, быть может – нечто, прежде абсолютно невозможное, «немыслимое».
В данном случае это, положим, нечто противоречащее сказанному прежде, с ним несовместимое или даже, быть может, нечто прямо его собой «отменяющее».
Уже просто не включенное традицией в корпус канонических текстов Нового завета – апокрифы – должно быть поставлено под подозрение или даже решительно отвергнуто в качестве возможного слова Христа, тем паче – то, что не укладывается с очевидностью в рамки надежно, строго, доказательно выводимого из этого канона, и уж, конечно, все то, что открыто противоречит ему и оказывается с ним несовместимым – будь то с отдельными его текстами или «с его общим духом», положим, опять же: с установившимся на основе канонических текстов, их чтения и освященной авторитетными именами интерпретации, образом самого Христа, – отвергнутого как ересь, как лжеучение или даже, быть может, как слово антихриста!