Люди города и предместья (сборник) - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут я поняла, что перебираю прекрасные лица теперешних отцов — Александра, Владимира, Георгия, Виктора (Мамонтова). И еще десяток наберется. А кто говорил, что праведников должно быть много? Может, и тридцати шести достаточно для спасения мира?
Даниэль был праведником. По человеческому счету он потерпел поражение — после его смерти приход распался, и нет церкви Иакова, как и не было. Но в некотором смысле и Иисус потерпел поражение — сначала не понят своим народом и не принят, а потом принят многими другими народами, но не понят. А если был понят — где новый человек, новая история, новые отношения между людьми?
Никакие мои вопросы не разрешились. Более того, я окончательно выпала из тех удобных схем, которыми в жизни пользовалась.
Но Даниэль сидит на стуле, сияет, и вопросы перестают существовать.
В особенности — еврейский вопрос. Непроходимую пропасть между иудаизмом и христианством Даниэль закрыл своим телом, и пока он жил, в пространстве его жизни все было едино, усилием его существования кровоточащая рана исцелилась. Ненадолго. На время его жизни.
Все эти годы много об этом думала, догадалась о нескольких вещах, которые прежде были закрыты от меня. Что суждение — необязательно. Не обязательно иметь непременно мнение по всем вопросам. Это ложное движение — высказывать суждение. Что от иудаизма христианство унаследовало напряжение взаимоотношений человека и Бога. Самый яркий образ отношений — ночная борьба Иакова с Ангелом. Тот Бог, который унаследован от иудаизма, бросает человеку вызов — борись! Он играет с человеком, как снисходительный отец с отроком-сыном, побуждая его напрягать силы, тренируя душу. И конечно, улыбается в метафизическую бороду.
Непонятно только, куда отнести тех пятьсот старых и малых, которых расстреляли ночью в Черной Пуще, когда восемнадцатилетний Даниэль прятался в лесу… И еще несколько миллионов…
Когда я попадаю в Израиль, я кручу головой, удивляюсь, ужасаюсь, радуюсь, негодую, восхищаюсь. Постоянно щиплет в носу — это фирменное еврейское жизнеощущение — кисло-сладкое. Здесь жить трудно — слишком густ этот навар, плотен воздух, накалены страсти, слишком много пафоса и крика. Но оторваться тоже невозможно: маленькое провинциальное государство, еврейская деревня, самодельное государство и поныне остается моделью мира.
Чего хочет Господь? Послушания? Сотрудничества? Самоуничтожения народов? Я полностью отказалась от оценок: не справляюсь. В душе я чувствую, что прожила важный урок с Даниэлем, а когда пытаюсь определить, что же такого важного узнала, весь урок сводится к тому, что совершенно не имеет значения, во что ты веруешь, а значение имеет только твое личное поведение. Тоже мне, великая мудрость. Но Даниэль положил мне это прямо в сердце.
Лялечка, ты мне очень помогала все это время. Не знаю, как бы я выплыла из этого предприятия без тебя. Наверное, выплыла как-нибудь, но книга была бы другой. Глупо благодарить — все равно что благодарить за любовь.
Эти большие книжки, когда их заканчиваешь, вытаскивают из тебя полдуши, и ходишь просто шатаясь. Но одновременно случаются удивительные вещи, и герои, отчасти выдуманные, совершают такие поступки, которые и вообразить невозможно. Община Даниэля Руфайзена распалась.
Община Даниэля Штайна, моего литературного героя, полувыдумка-полувоспоминание, тоже распалась — развалины на месте церкви Илии у Источника, общинный дом заколочен, но скоро его приберут к рукам — он очень хорош, этот дом, и сад прекрасен. Старческий приют закрыт. Пастырь ушел, и овцы рассеялись. Церкви Иакова, иерусалимской общины евреев-христиан, по-прежнему нет. А Свет-то светит.
Вот, Лялечка, посылаю последние эпизоды. Я смертельно устала от писем, документов, энциклопедий и справочников. Видела бы ты, какие книжные горы громоздятся по комнате. Дальше — просто текст.
Л.
19
Декабрь, 1995 г., Иерусалим — Хайфа
Зажигание не включилось ни с первого поворота ключа, ни со второго.
Даниэль вынул ключ, закрыл глаза. Он помолился, чтобы ему доехать до дому, и одновременно подумал, что надо бы завтра заехать к автомеханику Ахмеду в Нижний город. И уж совсем вдалеке проскользнула мысль, что машине восемнадцать лет и ей пора на покой. Потом он еще раз повернул ключ, и машина завелась. В пути она, скорей всего, не подведет, главное — не глушить мотор. Был девятый час вечера, семнадцатое декабря.
Нойгауз умрет в ближайшие дни, может быть, уже сегодня. Как это великодушно и красиво, что он прощается с друзьями. И ему, Даниэлю, оказана была честь — сегодня утром позвонил сын профессора, сказал, что отцу очень плохо и он хочет с Даниэлем проститься.
Даниэль сел в машину и приехал в Иерусалим. Сын профессора, в вязаной кипе и в черном лоснящемся от старости пиджаке, провел его в кабинет отца.
— Я хочу вас предупредить: несколько лет тому назад отцу поставили кардиостимулятор и долго колебались, потому что сердце было изношенное и риск велик. Отец сказал — делайте. И вот девять лет. А теперь стимулятор отказал, началась мерцательная аритмия, и ее не могут остановить. Ночью вызвали «скорую», и отец спросил, сколько у него времени, врачи сказали, что немного. Он отказался ехать в реанимацию. Сейчас у него сердечные боли, они временами немного отпускают, и тогда он просит, чтобы кто-нибудь к нему вошел.
Даниэль ждал в кабинете минут сорок, пока жена профессора, Герда, не позвала его к Нойгаузу. Крошка, кукла, она была признана самой красивой девушкой Вены в конце двадцатых годов, когда еще не знали, что красота у женщин начинается после метра восьмидесяти.
— Пять минут, — шепнула она, и Даниэль кивнул.
Старик сидел на кушетке, опираясь спиной о большие белые подушки. Но волосы его и сам он были белее подушек.
— Хорошо, что ты пришел, — кивнул старик. — Герда говорила, что ты выступал по телевизору. Но она забыла, о чем была передача.
— Это про войну меня расспрашивали, как я у немцев переводчиком служил, — сказал Даниэль.
— Вот-вот, я тоже хотел тебя спросить: а в бане ты с ними не мылся?
— Один раз. Баня парная была, пара много. Не разглядели. От страха так съежился, что не разглядели. Но я уже приготовился к разоблачению, — признался Даниэль.
— Да… Я хотел с тобой проститься. Видишь, ухожу, — он улыбнулся умным носатым лицом, закрыл глаза, — ухожу к моему Учителю, к твоему Богу.
В дверях уже стоял сын профессора. Герда, отвернувшись к окну, пристально разглядывала большую акацию. Потом она проводила Даниэля вниз, поблагодарила и пожала руку.
Говорят, что когда Нойгауз встретил свою жену, над ее головой загорелся золотой венчик, и он понял, что это его суженая.
Говорят, что однажды оба их ребенка — сын и дочь — заболели менингитом и почти умирали, Нойгауз договорился с Богом, чтобы они остались жить. Они выжили, но своих детей у них нет. Всю жизнь они работают с чужими: сын — директор школы для детей с задержкой развития, а дочь учит глухонемых разговаривать.
Говорят, что когда Нойгаузу делали операцию на сердце, один его богатый друг принял обет, что если больной выживет, он все свое богатство раздаст бедным. И Нойгауз разорил его.
Говорят, что во время лекции Нойгауз снимал с себя кипу, помахивал ею вокруг головы и клал на стол:
— Это текстиль! Понимаете, это текстиль. Он не имеет отношения к проблемам веры. Если вы пришли на мои лекции учиться вере, вы ошиблись дверью. Я могу научить думать. Но не всех!
Про него рассказывали притчи и анекдоты, как про Раббана Иоханана Бен Заккая…
Жаль, что Хильда ходила на его занятия всего два семестра. Что-то помешало ей… Да, организовали детский садик при общине, и она не могла ездить так часто в Иерусалим.
Мотор работал нежно и без натуги, и Даниэль миновал Латрун. На противоположной стороне — Эммаус. Наверное, как раз в это время, в короткие сумерки за вечерней трапезой, сошлись здесь два путника с третьим, незнакомцем. Говорили и не узнали его. Теперь здесь небольшой монастырь, растят лозу и оливы, и на этикетках их продукции написано «Эммаус».
Стемнело, Эммаус остался позади, и он ехал по дороге на Тель-Авив. Он хорошо представлял себе маршрут — через Тель-Авив на Хайфу, и, десяти километров до нее не доезжая, свернуть на кибуц Бейт-Орен. Дивные места, лучшие горные виды Израиля. Там уже Кармель. Еще двадцать километров, и монастырь. Вечерняя молитва. Четыре часа сна. Будет ли к утру жив Нойгауз? Или уже уйдет «к моему Учителю, к твоему Богу»… как он сказал. Как красиво уходит — в кругу семьи, друзей и учеников. Какую жену ему послали… А видел ли я золотой венчик над головой Марыси? Конечно, видел. Не венчик, а сияние моей собственной любви, обращенное на нее. И Хильда сияла этим же светом женственности и душевной невинности… Сколько их было, чудесных женщин, — и все они были не для него? Не было для него заготовлено ни Марыси, ни Хильды, ни Герды… Волосы, собранные в косу или в пучок, или кудри по плечам, их шеи, плечи, пальцы, груди и животы… Как хорошо жить с женщиной, с женой, образуя единую плоть, как профессор Нойгауз и его Герда… и даже безумные Ефим с Терезой утешаются друг в друге… А я с тобой, Господи, слава Тебе…