Птицы небесные. 1-2 части - Монах Афонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чистота сердца должна быть украшена любовью, а чистота ума — рассуждением. Просто слушать о том, что существует душевный мир, недостаточно, да. Необходима повседневная практика, чтобы наше духовное понимание и устроение развивались день ото дня. Мир души — это то состояние благодати, которое не уменьшается при столкновении с неблагоприятными обстоятельствами: «Бог не есть Бог неустройства, но мира». Наши силы могут ослабевать, но мир благодати всегда пребывает в силе, да. «Ибо Царство Божие не в слове, а в силе». В силе чего, отцы и братия? В силе смирения Христова.
Монахи на лету старались ловить слова старца. Помню, как-то отец Кирилл выходил из кельи, а представительный добродушный архидиакон, помощник Патриарха Пимена, увидев батюшку, спросил:
— Отче, скажи только одно — как спастись?
— Пойте Богу нашему, пойте! — улыбаясь, ответил Старец.
— Понял, отче! Премного благодарен, помолитесь! — с поклоном ответил архидиакон, ныне уважаемый епископ.
После богослужений и послушаний, состоявших в различных хозяйственных работах, иногда меня звал к себе в келью иеромонах Пимен. Его келья была смежной и имела общую прихожую с кельей другого монаха, в монашестве — игумена. Мой товарищ заваривал чай, доставал печенье и стучал в келью соседа. Этот сосед стал незаметно моим ближайшим сердечным другом на долгие годы, которого впоследствии также очень полюбили мои родители за кроткий нрав, рассудительность и какую-то сокровенную привлекательность души. Отец Анастасий преподавал в Духовной академии догматическое богословие и много времени проводил за книгами. Тем не менее он нисколько не похвалялся своими дарованиями и держался так просто, словно мы с ним были знакомы с юности. Со временем он познакомил меня со своей мамой, глубоко верующей женщиной, ставшей впоследствии монахиней. Отец его был известным русским художником, чьи пейзажи находились в Третьяковской галерее. К моменту нашего знакомства отцу Анастасию, так звали моего нового друга, приходилось заботиться о пожилой матери, а также о своей сестре, которая приняла постриг в женском монастыре.
Зима все больше вступала в свои права, с морозами до минус тридцати. Дышать приходилось через варежку, закрывая рот рукой. Сильные морозы сменялись обильными снегопадами. По утрам вместе со старшими монахами, еще в темноте, мы расчищали Лаврский двор от снега, который все валил и валил. Участки монастырского двора были закреплены за монахами и послушниками. Я проникся большим уважением к грузному, с одышкой, известному духовнику, расчищавшему свой участок рядом с моим. Невзирая на непогоду, он старательно орудовал лопатой, хотя было видно, что это ему дается нелегко. Он не пропустил ни одного выхода на это послушание. Когда впоследствии он стал наместником крупного московского монастыря, я уже знал, что с теми монахами, которые доверят ему свои души, будет все в порядке.
Уборка снега не являлась для меня большим бременем. Вдыхать свежий утренний воздух, стряхивая снежные звездочки с лица, чувствовать рядом с собой дружную монашескую семью, зная, что среди самоотверженно работавших рядом монахов нет никого, кто бы свалил свою работу на другого, как это приходилось видеть в миру — все это, с самого первого момента неспешной зимней зари до последних вечерних сумерек, вселяло в душу свежесть и бодрость. Однажды я обнаружил на своем участке огромную наледь, толщиной до двадцати сантиметров, которую пришлось скалывать ломом. Занятый работой, я не сразу услышал удары тяжелого лома с другой стороны двора. Подняв голову, я увидел худощавого монаха, взявшегося помогать мне. Зная, что времени у монахов почти не остается из-за занятости различными послушаниями, эта помощь была явным знаком его искреннего самоотречения. Оказалось, что это трудился давний друг иеромонаха Пимена, вместе с которым они искали пещеру для схимника в горах Таджикистана. Так в мою жизнь в монастырских буднях вошел игумен Прохор, большой любитель Иисусовой молитвы.
Но основное послушание мое состояло в обслуживании богомольцев за свечным ящиком: я должен был продавать свечи, большие и малые, а также церковные просфоры на литургию. Послушание это называлось «стоять за ящиком». Те, кто не попал на клирос, по неимению голоса и слуха, стояли за длинным прилавком. Перед нами выстраивалась длинная очередь верующих, особенно по большим праздникам. Так как действующих церквей в то время было очень мало, то в Лавру устремлялось большое количество паломников. Свечное послушание считалось «особым», потому что стоявшие «за ящиком» имели дело с деньгами. Нужно было быстро отпустить покупателя, выдав свечи и просфоры, сосчитать деньги и дать сдачу. К деньгам я никогда не испытывал большого стремления. Еще в миру, ради Бога, я ушел от «зарабатывания» на хлеб и жил тем, что давала мне сама жизнь. Возможно, поэтому старший по «ящику», рассудительный и внимательный пожилой монах, стал поручать мне присматривать за порядком у прилавка и сдавать ему вырученные за день суммы, бросая их в полотняном мешочке в условленную форточку его кельи.
Еще по вечерам у нас, время от времени, происходило длительное пересчитывание бумажных купюр и мелочи, которой собирались целые горы, когда ее высыпали на стол. Само по себе это являлось очень скучным занятием, но оно давало возможность «свечным» монахам пообщаться между собой. Тогда за пересчетом выручки открывалась возможность услышать различные занимательные истории из жизни монастыря. Периодически старший монах брал меня с собой в банк, чтобы я помогал ему носить большие холщовые мешки с бумажными деньгами и неподъемные мешки с мелочью для сдачи в кассу банка. На Рождество и Пасху нам выдавали праздничные деньги в конвертах. С этими «подарками» я не знал что делать. Суммы были небольшими, но мы дорожили вниманием старшего монаха к нашим трудам за «ящиком». Понемногу я раздавал деньги бедным, чьи лица привлекали меня своей честностью.
Кроме отца Кирилла в Лавре исповедью занимались и другие монахи, люди тянулись к ним, привлекаемые их большим жизненным опытом и готовностью разделить чужую беду. Но особенно тяжело приходилось молодым иеромонахам, которых тоже ставили принимать исповеди от безчисленных паломников. Я видел, какими светлыми они шли после братского молебна у преподобного на это послушание, и с какими усталыми опустошенными лицами выходили с исповеди, явно разрушавшими их молодые неиспорченные души. За некоторыми молодыми священниками выстраивались очереди девушек, и многие из таких исповедниц караулили своих духовников у проходной монастыря. К чести лаврского монашества при мне не было случая, чтобы кто-то из монахов оставил Лавру и женился. На сильную усталость и нервное напряжение исповедей жаловался мой друг, иеромонах Пимен, советуя мне как можно меньше интересоваться ходившими по рукам подробными списками грехов для кающихся:
— Такое узнаешь, чего никогда и не знал! — сокрушался он, качая головой. — Для какой цели их кто-то написал, не понимаю! Такая мерзость…
Постоянно слыша со всех сторон наиболее часто звучащее в проповедях и наставлениях отцов Лавры слово «смирение», будучи послушником, я воспринимал его значение по-своему, перетолковывая смысл этого слова в связи с церковными должностями. Я считал что послушник, как новоначальный, только вступил на путь смирения и поэтому имеет его меньше всего. Тот, кто обучился смирению, получает звание иеромонаха, тот же, кто имеет высокую степень смирения, удостаивается звания архимандрита, а самый смиренный — это, конечно, Патриарх. Соответственно своему пониманию, я с благоговением испрашивал благословение у каждого иеромонаха и архимандрита и чувствовал себя на седьмом небе от счастья.
Теперь о любимых отцах, которые, вместе с моим старцем, навсегда запомнились мне. Один из них, русский богатырь, священник Селафиил, отсидевший в концлагерях двадцать пять лет как «враг народа» и снова вернувшийся в Лавру, поражал меня своим жизнелюбием и неиссякаемой добротой. Я уже был взят в эконом-скую службу и мне приходилось в любую погоду, в дождь и в снег, решать строительные проблемы на территории Лавры. Часто на втором этаже двухэтажного корпуса, где жили самые уважаемые монахи, приоткрывалось окно и огромная ладонь подзывала меня.
— Что, батюшка? — спрашивал я, подняв голову, стоя под моросящим холодным дождем.
Из окна доносился знакомый голос:
— Зайди на минутку!
Огромный старец, не вставая, приветствовал меня улыбкой и, когда я целовал его руку, он другой рукой гладил меня по плечу. Затем открывал настенный шкафчик и, достав маленькую рюмку, наливал в нее немного коньяка:
— Выпей, а то заболеешь!
— Я не пью, отец Селафиил!
— Выпей за послушание!
В глазах его мелькали искорки доброго смеха. Ради его доброты, я выпивал глоток коньяка и снова уходил в дождь и в снег на объекты. Но грел меня в непогоду не этот коньяк, а тепло любвеобильного сердца, оставшееся в моей памяти. Кстати, пожатие его руки было таким крепким, что даже благочинный, человек недюжинной силы, рязанский богатырь, морщился от боли: «Хватит, отец, руку раздавишь!» — и все стоявшие вокруг улыбались, радуясь тому, что еще не перевелись богатыри на русской земле.