Психология. Психотехника. Психагогика - Андрей Пузырей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Декарт – вежлив, и вежлив вежеством. И его письмо, которое читает Мераб Константинович, это попытка такого ответа на обращение к нему другого, друга – этой юной особы королевской крови, принцессы Елизаветы, или Элизабет, как на французский манер произносит ее имя Мераб Константинович, – которым или в котором Декарт пытается найти себя, «поймать» в точке того «поворота сердца», который и можно было бы назвать «вежливостью». Декарт здесь вежлив по отношению к Елизавете, и, кстати, поскольку он истинно вежлив, то вежлив несмотря на то, что он говорит в конце своего письма весьма резкие, жестокие даже и нелицеприятные слова – истинная вежливость их вполне допускает и даже в данном случае их требует, не «теряя при этом ни перышка», ибо она с необходимостью есть также искренность, честность и даже мужество.
Декарт вежлив тут не потому, что, будучи образованным и воспитанным человеком, а к тому же еще – дворянином, а еще и – французом, а еще и мужчиной, пишущим даме – молодой и очаровательной даме, и к тому же – королевской крови, – не потому, словом, что он искушен и искусен, знает толк в вежливости, – будь так, он был бы лишь «обезьяной вежливости», но нет ничего более немыслимого для Декарта, более ему «противного» (не в смысле «страсти» – подобное едва ли можно допустить в отношение Декарта, но в смысле чего-то противоположного его существу, его бытийной расположенности).
Здесь, кстати, во весь рост встает тот вопрос о соотношении подготовки к действию, пусть даже и через развитие, и – готовности, которого мы уже касались однажды в связи с обсуждением феномена поступка в свете ранних работ Бахтина и того видения человека в них, которое оказывается «ортогональным» всей современной психологии, включая и так называемую «гуманистическую».
«Подготовить» себя – в буквальном смысле этого слова – к действию в топосе свободы нельзя и даже, оказывается: чем больше мы пытаемся это делать, тем в большей степени заслоняем для себя эту возможность. Вплоть до того, что выстраиваем для себя таким образом нечто вроде «защиты» против «угрозы» необходимости действия.
И это прекрасно знают психотерапевты: можно всю жизнь «готовиться», тем самым не оставляя в жизни никакого места для того, чтобы, наконец, решиться действовать, мыслить, быть. Эта проблема, как мы о том говорили, возникает, конечно, и по отношению к самому терапевту.
Действительная «готовность» к действию в топосе свободы, как это ни парадоксально опять приходится формулировать, всегда предполагает, по существу, действие в ситуации абсолютной «неготовности» к действию, требуемому этой ситуацией, предполагает ситуацию абсолютной невозможности действия (понятное дело, что это целиком относится и к мысли).М.М.: Какая-то вот есть поразительная вещь в Декарте, которая, мне кажется, она испытывается любым человеком в той мере, в какой он хоть в какой-то степени вот так относится к своим страстям – в смысле извлечения: они неотменимы. Не только мои страсти, да и несчастья, которые со мной могут случиться, – неотменимы. Я не могу ладошечкой от них, взмахнув ладошечкой от них отстраниться.
Вот есть то испытание, и проходящее нитью через все, что говорит Декарт, испытание вот того особого состояния, в котором мы находимся, когда страдаем.
Это состояние – ну, очевидно, все его переживали – я бы его выразил так: состояние той особой какой-то прозрачности, почти что звонкой ясности, которую приобретают события, вещи, лица и суть дела в момент высокого страдания. Мир выступает в какой-то действительно совершенно звонкой, хрустящей прозрачности и четкости – как «невозможная возможность» и «схождение всего как надо».
И, очевидно, это одна из самых больших человеческих радостей. Ибо ты сам здесь – в точке, где «все сойдется». Так это понимает Декарт. И, очевидно, так понимаем и мы. Только часто, зная это, мы не мыслим это. И я не случайно с этого и начал.
Ну, видите, я ведь, вслед за Декартом, это страдание, вот его описал как-то, это состояние, – конечно, как и всякое состояние, оно не поддается описанию, а поддается, очевидно, лишь, как говорили позже: «эмпатическому пониманию».
Я описал его в тоне письма другу, то есть в тоне Декарта, а не в тоне последующей культурной роковой фигуры, которой стало «страдание» и вообще фигура «больного художника» в девятнадцатом, ну, после романтиков, после восемнадцатого века – в девятнадцатом и двадцатом веке, где болезнь как таковая и страдание культивируются ну фактически не как это вот состояние, о котором я сейчас говорил, а как «культурная фигура».
Когда Декарт говорит, то есть он не говорит, а – имея это – переживает, что есть особая радостная ясность в великом страдании, и мир становится особым, и ты: у тебя есть «эляция» радости в страдании, то он не имеет в виду, что нужно страдать для того, чтобы это было. Что нужно быть больным, хромым, косым – в смысле, конечно, умственном, духовном – в смысле всех этих причуд и навыков, которыми отмечали себя художники, узнавали взаимно в девятнадцатом и особенно в двадцатом веке. Так же как авгуры узнавали друг друга особого рода подмигиванием, так и вот такого рода символы узнавания появились и расцвели в двадцатом веке.
Ну, это для Декарта, это – культурный цирк. В культуре так «ожидается». А Декарт не хочет этого, он не имеет вокруг себя какие-то культурные ниши, которые пусты специально для того, чтобы Декарт собой заполнил эти культурные ниши, где уже расписано: все знаки того, как выглядит гений, какая мысль интересна, какая неинтересна, чем нужно заниматься и что нужно производить, чтобы как пчелка сидеть в посаженной тебе нише и, простите меня за выражение, «выкакивать» культурные ценности. К сожалению, в русском языке все слова определенного рода гораздо более вульгарны, чем эти же слова в других языках.А.П.: Без страстей, вне опыта страстей – и тут мы делаем важный шаг в понимании страстей у Декарта, – не проходя через опыт страсти, всегда – претерпеваемой страсти, человек не может ничего ни узнать и по-настоящему понять в своей жизни, ни даже, как ни парадоксально, опять же: достичь свободы.
Казалось бы, как раз страсти, захваченность ими и делает человека несвободным, мешает ему ясно видеть и трезво понимать, искажает мысль или даже делает ее невозможной. А Декарт всем своим учением о страстях говорит по сути – к сожалению, мы не успеем, должно быть, добраться до этого места в лекции Мераба Константиновича, – говорит поразительные слова: не от страстей, говорит он, нужно освобождаться, а от глупости!
Это не значит, однако, что страсти вообще и страдание, о котором идет речь у Декарта, в частности, нужно искать или пытаться специально, намеренно культивировать, чтобы тем самым «обеспечить» условия соответствующего «продуктивного» опыта. Конечно же, никакого «для того, чтобы», никакой преднамеренности, поиска и культивирования страстей быть не должно, да и не может – не может уже в силу самого декартовского понимания страстей в данном случае, понимания их как феноменов свободы. Как, впрочем, и в силу его понимания опыта и извлечения опыта.
Были и есть особые «культуры страдания», и не только в рамках той «романтической» традиции, которую имеет в виду Мераб Константинович. С ее особым образом «художника», который будто бы ничего путного не может сделать, если не проходит через опыт страдания – предельного, последнего страдания, на границе того, что вообще может вынести человек.
И тогда, вроде бы, если вы хотите быть художником, если хотите вообще на что-то серьезное, что касается творчества, рассчитывать, вы должны пройти через подобный опыт страдания, а если на вашу долю – к несчастью! – этого страдания не выпадает (хотя, конечно, трудно вообразить человеческую жизнь, в которой этого не было бы в избытке!) – не выпадает «в нужном количестве» или же оно не того «качества», то, вроде бы, не остается ничего другого, как его искать, его индуцировать или призывать и провоцировать.
Из страдания, из страстей делается допинг – и один из самых сильных и опасных допингов – для творчества. Причем не только для художественного творчества, но также, положим, и для той же философской мысли. В этом видится «обеспеченность» творчества – и прежде всего «нравственного» и «духовного» порядка – жизнью, реальным личным опытом художника или мыслителя, видится основание значимости творчества для других людей.
Дело при этом понимается так, что творец, через провокацию призывая на свою голову страдание – «за» и «для» других людей, неспособных на такой «эксперимент» в своей жизни, – «добывает» некий уникальный опыт и «откровение», принося себя, таким образом, в некотором роде в «жертву».
Допинг, однако, – это и всегда-то жульничество: попытка заполучить то, что тебе, в твоем нынешнем состоянии, не принадлежит, а тут это не только бесчестно, но и, как я уже говорил, бесцельно. Тут не только нельзя украсть, но нельзя даже ничего и «заработать» или «заслужить», нельзя «купить» или получить «в обмен» – вообще ничем нельзя обладать – ни чужим, ни своим. Да «своим» тут и не может быть ничто из того, что можно заработать и чем можно обладать – как бы парадоксально опять это ни звучало.