Пепел - Стефан Жеромский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце августа поднялся восточный ветер и со страшной быстротой понес нас к островам. Но только в середине октября мы увидели мыс Самана. Вскоре мы вошли в залив Мансанильо и у города Кап-Франсе[417] бросили якорь. С этой поры для нас начались боевые действия.
Вождь восставших негров Туссен-Лувертюр[418] был уже тогда предательски схвачен, отправлен во Францию, где в каком-то угрюмом замке он кончил в заточении свою суровую жизнь. В августе тысяча восемьсот второго года на усмиренном острове разнесся тайный слух, что негры будут обращены в рабство. Это решение французского правительства вызвало всеобщее негодование и послужило сигналом к бунту. В горах Сан-Доминго[419] во главе креолов стал негр Лямур де Ран, в Вилье поднял бунт Сан-Суси, в Дондоне – Ноэль, в Плесансе – Силла, в окрестностях Порт дю Пе – Макайя. Но подлинным вождем всех повстанцев был Карл Белер, находившийся в горах Кахо. Почти все негритянское население острова присоединилось к мулатам и подняло оружие.
Генеральный капитан Леклерк,[420] подстрекаемый такими негритянскими вождями, как Дессалин,[421] тот самый, который потом провозгласил себя, кажется, королем Гаити, решил запугать неприятеля убийствами. Французы стали зверски мучить военнопленных. Они поставили за правило, что каждый военнопленный должен умереть от пыток. Негр, пойманный на улице с оружием в руках или даже без оружия – все равно, виновен он был или не виновен, – должен был быть предан смерти. Противник делал то же самое. Для нас это был новый способ ведения войны.
Ужасные болезни косили людей, причем больше всех страшная «тетка» – желтая лихорадка. Странная это была болезнь. Одних она, не давая знать себя, убивала на месте, как молния, а для других была медленной и мучительной смертью. Помню, так вот внезапно погиб на палубе корабля подпоручик Бергонзони. Как-то утром, на рассвете, он вошел в капитанскую каюту, где находился командир Малаховский. Когда тот спросил, чего ему нужно, Бергонзони, который был службистом, вытянул руки по швам и заявил, что явился доложить о том, что он умирает. Командир стал его утешать и успокаивать. Тот ничего не сказал и вышел на палубу. Сделав несколько шагов, он упал и умер. Труп зашили в мешок и, привязав к ногам снаряд крупного калибра, бросили в море.
Иначе протекала затяжная болезнь. Солдат в походе вдруг чувствовал удар, точно его прострелила пуля. Старые солдаты не раз клялись, что они ранены, хотя кругом было тихо и нигде не было видно противника. Сразу же наступала такая сильная слабость, что солдат иногда терял сознание. Руки и ноги болели, как при переломе. Больного бил озноб. У него начинало ужасно ломить голову, потом суставы и поясницу. Несчастный слышал, как стучит у него в висках, глаза выходили из орбит и останавливались. Охваченный ужасным страхом, больной метался в дикой, непонятной тоске. Нет нигде облегчения, дыхание учащенное, точно негр придавил тебе коленом грудь. На второй день лицо отекало и начинало краснеть, как у пьяного. В голове мутилось, а сон бежал за океан. Быстро желтела кожа, и белки глаз становились как шафран. На третий день больному казалось, что все прошло, что ему лучше. Он чувствовал себя бодрее, ровнее дышал. И вдруг изо рта, из носу, из ушей, а иногда прямо через кожу на шее и щеках начинала медленно сочиться жидкая красно-бурая кровь. Ноги были холодны, как мрамор, глаза стеклянные. Холодный пот, черная рвота, гангрена рук и ног – и, наконец, вожделенная смерть. Насмотрелся я на товари-рищей в этих походах! Сколько их жаловалось мне на мученья, сколько выслушал я признаний и исповедей! Эх, а этот корабль!..
Однажды из океана в гавань Кап-Франсе зашел пассажирский корабль. Подавленный, разбитый, я сидел тогда на морском берегу. Год уже мы воевали на острове. Я был ранен в ногу и лечил ее, засыпая рану мелко натертым порохом и заливая самым крепким вином, а иногда просто морской водой. Негритянская пуля содрала у меня большой кусок мяса, раздробила и размозжила кость. Вся нога распухла, как колода, поэтому начальство позволило мне сидеть и отлеживаться на берегу. Сидело это нас человек десять – двенадцать, всё калеки, и говорили про наш остров. Осточертел он нам, нажились мы, дальше некуда. Как расскажет кто-нибудь историю, так одна другой лучше, сам черт такого не выдумает. И в чем только у нас душа держится! Все едино нам – жить так жить, помирать – так помирать. Пощадить ли жизнь человека, прикончить ли его – дело одной минуты. Не задумаемся, да и потом ни чуточки не пожалеем.
Пригнали волны к берегу корабль издалека. Паруса у него на реях висели в три ряда один над другим. Черные они были, мокрые, дырявые, как лохмотья на разбойнике. Ветер иногда надувал их, и судно уходило тогда в море; а то вдруг средние паруса начинали болтаться и повисали, и судно возвращалось к нам, беспомощное, как пробка на волнах. К нему на пироге из пробкового дуба подплыл негритенок из порта и вскарабкался, как обезьяна, по снастям на палубу. Смотрим, шагнул он вперед раз, другой – и вдруг как кинется стремглав вниз! Бух в лодку – и за весла! Только в глазах у нас замелькало. Выскочил на берег… Смотрим, посерел от страха. Глаза бегают, бегают, лицо дрожит, колени друг о дружку стучат. Только когда мы пригрозили ему, что получит пулю в лоб, если не заговорит, он невнятно рассказал, что видел на корабле. Весь экипаж, капитан, рулевой, пассажиры, все до последнего матроса, до последнего живого существа перемерли от желтой лихорадки и вповалку лежат на палубе. Смотрели мы издали на это пловучее кладбище и посмеивались.
– Эх, красавец кораблик! – говорили мы, – такой тебе дурацкий конец пришел!
Волны были тихие и ласковые, какими они часто бывают утром в погожий осенний день. Прилив только начал подгонять их розовой веткой, чтобы поплясали они вокруг камней, торчавших у берега, чтобы с плеском забились о каменные опоры. Каждая новая волна бросала нам под ноги свой незабываемый всплеск, в котором слышалось что-то знакомое, словно голос быстрого ветра в подляшском лесу. Вслед за нею сразу же налетала другая, а там неслась третья. Голоса их сливались, обнимались, сплетались и звенели над нашими головами, словно далекие колокола в подляшском костеле. На этих лазурных волнах, лазурных или серебристо-белых, заклятый корабль подплыл к нам так близко, что мы могли заглянуть на его палубу. Шлюпка, зацепившись, билась о борт, стучала и хлопала. Ветер надувал по временам повисший флаг. Корабль поворачивался к нам то правым, то левым бортом, то вдруг начинал кружиться, накреняясь так, словно непременно хотел показать нам свою палубу и желтые, распухшие трупы, которые катались по ней. Мы смеялись над ним и над трупами. Ветер подул сильнее. И кораблик вдруг взял и взбесился от злости! Надул паруса, накренился, покружился со свистом и ушел в океан. Мы видели, как он становился все меньше и меньше, чернел и таял, как окутался синей мглой и пропал.
– Ступай других пугать, болван! – кричали мы ему вслед. – Другие пусть понюхают, как смердят твои трупы! Нас тут трупами не удивишь…
Не хватает слов, чтобы передать вам, какой беспорядок царил во французских войсках. Всего треть солдат держалась на ногах. Все недовольные, оборванные, унылые, только и ждали минуты, когда их настигнет смерть. Одни предавались самому отчаянному разврату, своевольничали и творили неслыханные беззакония, кутили, пьянствовали, пускали в ход штыки, грабили жителей, насиловали женщин, ночи проводили с креолками, негритянками, мулатками; другие готовились к смерти, изнуряя себя постом, ночи напролет лежали ниц на земле у своей постели. Госпитали были переполнены, больные валялись на полу без присмотра, без помощи, без перевязок. Дисциплина пошла прахом, от субординации не осталось и следа. Последний рядовой чувствовал себя равным командиру. Никто уже не думал ни о победе, ни о славе. Сердца стали каменными, души разбойничьими. Штык стал высшим законом. Все только позорно и подло трусили, либо еще безобразней распутничали.
Была все же одна душа, не знавшая тревоги… Полина Бонапарт, сестра первого консула, жена генерального капитана Леклерка, ни на минуту не теряла хорошего настроения. Из Кап-Франсе она переехала в уютный уголок города и там среди пирушек, забав, танцев, музыки старалась забыть о том, что происходит кругом. Одно время мы несли караул при ее резиденции. В легком прохладном дворце, среди пальм, шумная музыка, песни. Вино лилось рекой. Нередко прямо на балу приходилось поднимать с дорогих ковров труп танцора, выносить за ограду дворца и зарывать в землю. Но танцы при этом не прерывались. Прекрасным дамам и веселой толпе офицеров говорили, что такой-то вышел отдохнуть на минутку под тенью пальм и магнолий.
Ах, остров, остров!
Ты показался нам раем земным, когда мы увидели издали твою красивую гору Цибао, покрытую пиниями и пахнущую хвоей. С этой горы бежали твои чудные реки – Нейра, Артибонит, Юна с чистой, как граненый хрусталь, водой. Влажным теплом веяло на нас от низких саванн, от пальмовых рощ… Какие невиданно буйные травы покрывали сырые берега, изрезанные морскими волнами. Мы не могли насладиться зрелищем розовоперых фламинго; похожие на летающие цветы, они гонялись у берегов заливов за рыбами, оживляя однообразную прибрежную низменность. Когда мы ступили на эту землю, мы не могли оторвать глаз от веерных и стрельчатых пальм, которые растут там шумными рощами и лесами, от папоротников – высоких, как наша сосна или ель. Мы шли в первый город по широким аллеям, обсаженным апельсинами, лимонами и бразильским деревом. Насколько хватает глаз, всюду виднелись деревья какао, фиги, плантации сахарного тростника, табака, риса, проса, кукурузы.