Виллет - Шарлотта Бронте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В глазах ее выразилась живейшая признательность. Я видела, что у нее вертится на языке еще какой-то вопрос, но задать его она все не решалась. Сумрак сгущался в гостиной у Полли, огонь в камине разрумянился в серой тьме, но хозяйка, кажется, ждала, когда совсем стемнеет.
— Как тут уютно и покойно! — сказала я, чтобы ее подбодрить.
— Правда? Ну и хорошо. Чай мы будем пить у меня, папа ужинает в гостях.
Не выпуская мою руку, она перебирала пальцами другой руки свои локоны; потом приложила ладонь к пылающей щеке и наконец, прочистив горло, произнесла обычным своим голоском, чистым, как песня жаворонка:
— Вы, верно, удивляетесь, почему я все говорю о докторе Бреттоне, спрашиваю, выпытываю… Да ведь я…
— Нисколько я не удивляюсь. Просто он вам нравится.
— А если бы и нравился, — немного чересчур поспешно отозвалась она, — разве это причина много говорить о нем? Вы, верно, думаете, что я болтушка, вроде моей кузины Джиневры?
— Если б вы казались мне похожей на Джиневру, я бы сейчас тут с вами не беседовала так доверительно. Я бы встала и бродила по комнате, заранее предвидя все ваши слова от первого и до последнего. Но продолжайте же.
— Я и собираюсь продолжить, — сказала она. — Как же иначе?
И маленькая Полли, Полли прежних дней, бросив на меня быстрый взгляд, торопясь, заговорила:
— Пусть бы мне и нравился доктор Бреттон, пусть бы он мне до смерти нравился, одно это еще не заставило бы меня говорить, я бы молчала, молчала, как могила, как вы сами умеете молчать, Люси Сноу. Вы ведь это знаете, и вы первая презирали бы меня, если бы я потеряла власть над собой и принялась бы изливать свои чувства и плакаться из-за неразделенной привязанности.
— Я, и точно, мало ценю тех женщин и девушек, которые, не жалея красноречия, хвастаются победами и сетуют на поражения. Но что до вас, Полина, ради Бога, говорите, я очень хочу вас выслушать. Облегчите или потешьте свою душу, больше я ни о чем не прошу.
— Скажите, Люси, вы любите меня?
— Люблю.
— И я вас тоже. Я вам радовалась уже тогда, когда была упрямой, непослушной девчонкой; тогда я щедро потчевала вас шалостями и капризами. Теперь же мне нужно с вами говорить, вам довериться. Выслушайте же меня, Люси.
И она устроилась рядышком со мною, опершись на мое плечо, легонько, вовсе не налегая на меня всей своей тяжестью, как сделала бы на ее месте Джиневра Фэншо.
— Вы только что спрашивали, получали ли мы известия от Грэма за время нашего отсутствия, и я сказала вам, что он прислал папе два деловых письма. Я не солгала, но я не все вам сказала.
— Вы погрешили против истины?
— Я схитрила, извернулась, знаете ли. Но теперь я вам все расскажу; уже стемнело, а в темноте говорить легче. Ну вот. Папа часто дает мне разобрать почту. И однажды утром, недели три назад, я очень удивилась, обнаружив среди доброй дюжины писем, адресованных мосье де Бассомпьеру, одно письмо к мисс де Бассомпьер. Оно тотчас бросилось мне в глаза, почерк был знакомый, я сразу его узнала. Я чуть было не сказала: «Папа, вот еще письмо от доктора Бреттона», но прочитала это «мисс» и осеклась. Никогда еще никто, кроме подруг, не посылал мне писем. Наверное, я должна была бы показать письмо папе, чтоб он его открыл и первым прочитал? Люси, я этого не сделала. Я же знаю, какого папа мнения обо мне, — он забывает мой возраст, он думает, что я еще маленькая; он не понимает, что другие видят, как я выросла, и больше мне уже ни вершка росту не прибавится. И, ругая себя, но и гордясь и радуясь так, что даже нельзя описать, я отдала папе его двенадцать писем, его законное достояние, а свое единственное сокровище оставила себе. Пока мы завтракали, оно лежало у меня на коленях и будто подмигивало мне, и я все время помнила, что для папы я ребенок, но сама-то я знаю, что уже взрослая. После завтрака я понесла письмо наверх и заперлась у себя в комнате со своим кладом. Несколько минут я разглядывала его и только потом решилась вскрыть и быстро справилась с печатью. Такую крепость не возьмешь штурмом; говоря языком войны, ее надо «обложить». Почерк у Грэма, как и сам он, Люси, и такова же его печать — не неряшливые брызги воска, но полный, прочный круг, не крючки и закорючки, раздражающие глаз, но ясные, легкие, быстрые строки, одним своим видом доставляющие радость. Почерк у него так же четок, как его черты. Вы знаете его?
— Я видела его почерк, но продолжайте.
— Печать была такая красивая, что мне жаль стало ее ломать, и я вырезала ее ножницами. И вот, уже собравшись читать письмо, я еще помедлила, оттягивая минуту радости. Потом вдруг я вспомнила, что не помолилась утром: я услышала, как папа спустился завтракать чуть раньше обычного, и, едва одевшись, тотчас сошла вниз, отложив молитвы на потом и не сочтя это большим прегрешеньем. Кое-кто скажет, наверное, что прежде надобно служить Богу, а уж потом человеку; быть может, я верую неправильно, но вряд ли небесам вздумается ревновать меня к папе. Я, кажется, суеверна. Теперь же какой-то голос будто сказал мне, что бывают чувства иные, кроме дочерней привязанности, и что, прежде чем я осмелюсь читать заветное письмо, мне следует вспомнить о своем долге. Со мной такое бывало и раньше, сколько я себя помню. Я отложила письмо, помолилась и в конце вознесла к Богу мольбу, чтобы никогда не позволил мне обидеть папу, причинить ему горе своей любовью к кому-нибудь другому. От одной мысли о такой возможности я расплакалась. И все же, Люси, я поняла, что придется открыть папе правду, уговорить его, все ему объяснить.
Я прочитала письмо. Люси, говорят, жизнь полна разочарований. Я не разочаровалась. Когда я начала читать, пока я читала, сердце мое не просто прыгало, оно чуть не выскочило у меня из груди, оно дрожало, как дрожит зверь, когда, изнывая от жажды, припадет наконец к ручью, чистому, прозрачному и щедрому. В струях моего ручья играло солнце и не было ни пылинки, Люси, ни водорослей, ни букашек, ничто не омрачало его сверкающих вод. Говорят, — продолжала она, — жизнь для иных полна муки. Я читала про несчастных, путь которых пролегает от одной горести к другой, надежда манит их, но только дразнит, не дается в руки. Я читала про тех, кто сеет доброе, но ничего доброго не пожинает, урожай губит порча или вдруг налетевший ураган; и зиму встречают они с пустым амбаром и умирают от горькой нужды, в холоде и тоске.
— Их ли то вина, Полина, что они умирают так?
— Не всегда это их вина. Многие из них люди добрые и работящие. Я не работящая и не очень добрая, но Господь судил мне расти под теплым солнышком, под крылышком любящего, заботливого, умного отца. А сейчас — сейчас ему на смену является другой. Грэм меня любит.
Несколько минут после ее признания мы обе молчали.
— Ваш отец знает? — тихо выговорила я наконец.
— Грэм писал о папе с глубоким почтением, но дал мне понять, что пока не затрагивал в разговоре с ним эту тему. Прежде он хочет доказать, что он и сам чего-то стоит; и еще он добавил, что должен убедиться в ответных моих чувствах, прежде чем решиться на важный шаг.
— Как же вы ему ответили?
— Я ответила коротко, но я его не отвергла. Правда, я ужасно боялась, как бы ответ мой не вышел чересчур сердечным: у Грэма такой прихотливый вкус! Я три раза переписывала письмо, вымарывала, сокращала строки и, только уподобив свое послание ледышке, чуть сдобренной подслащенным фруктовым соком, я решилась запечатать его и отправить.
— Превосходно, Полина! У вас тонкое чутье. Вы раскусили доктора Бреттона.
— Но как мне уладить дело с папой? Вот что меня мучает.
— А вы ничего не улаживайте. Обождите. И ничего не обсуждайте с Грэмом, пока отец ваш все не узнает от него и не даст своего согласия.
— А он его даст?
— Время покажет. Обождите.
— Доктор Бреттон писал ко мне опять, рассыпаясь в благодарностях за мою коротенькую сдержанную записку; я же, предвидя ваш совет, объявила, что больше не буду писать ему без отцовского ведома.
— И очень правильно сделали. Доктор Бреттон это оценит, станет еще больше вами гордиться, еще больше любить вас, если только это возможно. Полина, ваша внешняя холодность, хранящая пламя в глубине, — бесценный дар природы.
— Видите, я понимаю склонности Грэма, — сказала она. — Я понимаю, что с его чувствами надо обращаться очень осторожно.
— О, вы его понимаете, вы это доказали. Но каковы бы ни были склонности Грэма, с отцом вашим вы должны быть честны и открыты, должны оберегать его.
— Люси, я всегда буду себя так вести. Как мне жаль будить папу от сладкого сна и объявлять ему, что я уже не ребенок!
— А вы и не торопитесь, Полина. Положитесь на Время и благую Судьбу. Я вижу, как нежно она вас ласкает; не бойтесь, она сама о вас порадеет и укажет верный час. Правда. Я тоже размышляла о вашей жизни, как и вы о ней раздумывали; мне на ум приходили те же сравнения. Будущее от нас скрыто, но прошлое сулит счастливое продолжение. Когда вы были ребенком, я боялась за вас; ничто живое не могло сравниться с вами по впечатлительности. При небрежном уходе вы не стали бы тем, чем являетесь сейчас, и внутренний мир ваш и внешний облик были бы иными. Горе, страх, забота исказили бы и помутили бы ваши черты, перенапрягли бы ваши нервы; вы утратили бы здоровье, веселость, приветливость и прелесть. Провидение вас хранило и холило, я думаю, не только ради вас самой, но и для Грэма. Он тоже родился под счастливой звездой; чтобы полностью развить свои способности, ему нужна такая, как вы, подруга жизни. И вот вы вошли в его сердце. Вы должны соединиться. Я поняла это, как только увидела вас вдвоем на «Террасе». Вы созданы друг для друга, вы друг друга дополняете. Не думаю, что блаженная юность для обоих — предвестник грядущих невзгод. Я думаю, вам суждены тихие счастливые дни — не за гробом, а здесь, и это удел немногих смертных. На некоторых судьбах есть такое благословение — такова воля Божья. Это след и свидетельство утраченного рая. Другим суждены иные тропы. Других путников встречает переменчивая, злая, лихая погода, грудью прокладывают они себе путь против ветра, но их все равно застигает в поле суровая зимняя ночь. Ни то ни другое невозможно без соизволенья Господня. И я знаю: где-то кроется тайна его последней справедливости. На всех сокровищах его стоит проба, и это обетование милости.