Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то мне сунул в руки карабин, закричал: «Стреляй!» Я выстрелил, и то, что только что было живым, переживающим, светящимся, всплыло потерявшим жизнь мертвым телом, окрашивая воду вокруг себя кровью. Шхуна продолжала дальше путь, не останавливаясь. «Первую добычу не берем!» — ответил мне капитан на мой вопросительный взгляд.
А потом у меня был другой случай, когда я убил влет одного из летевших над Вилюем гусей, и он, словно совершая Божье наказание, упал в нашу лодку, прямо мне в руки. Но это было только начало наказания, ибо второй гусь целый день кружил над нашей лодкой, где лежал его убитый брат, и кричал, как будто своим криком мог воскресить убитого. С той поры я практически бросил охоту. А ведь я никогда не убил ни одного человека. Что же испытывают те, кто убивает людей? Почему они тогда не бросят навсегда охоту на людей — войну?
Не стоит, конечно, идеализировать любовь к животным — особенно показную. Гитлер, кажется, обожал кошек, а Геринг — собак, что не мешало им замучить столько людей. Но жестокость к животным — это тренинг жестокости к людям. Вспомните хотя бы испанского инфанта Филиппа из книги Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», который сажал живых кошек внутрь клавесина. На каждой клавише была иголка, и при нажатии кошки жалобно мяукали. Чем закончились подобные «шалости» инфанта? Кострами инквизиции, где он поджаривал уже не собственную обезьяну, а еретиков.
Советские газеты постоянно критиковали США за пропаганду насилия и жестокости. Американские газеты критиковали СССР за попирание прав человека — то есть практически за жестокость в области духа. Но вот вам Берингов пролив, разделяющий две наши страны, где и по ту, и по другую сторону одинаково много жестокостей по отношению к животным. Избиение дубинами бэби-нерп, когда вылетающие из орбит глаза кричаще прилипают к фартуку убийц. Убийство собак на шапки, когда животных обдирают полуживыми, ибо мех тогда дольше сохраняется. Расстрелы с вертолетов диких оленей, когда убегающие беременные оленихи в ужасе отстреливаются плодами, исторгая их из чрева, чтобы легче было бежать. Отношение к прирученным оленям как к свиньям, обреченным на убой. Лов рыбы сетями с зауженными ячейками. Продолжающееся, несмотря ни на какие «обществен· ные кампании», уничтожение китов. Может быть, киты устраивают массовые самоубийства дня того, чтобы в людях наконец проснулась совесть?
Послушайте «экологический джаз» Поля Винтера, когда он микширует со своей музыкой песни китов, похожие на молитвы, чтобы мы их не убивали. Неужели мы упражняемся в жестокости на животных из инстинкта сохранения этой жестокости, которая нам может пригодиться в войне против себе подобных? Может быть, нам лучше позабыть, изжить из генетической памяти искусство жестокости и к животным, и к людям, и тогда шансы взаи-моканнибализма понизятся?
Аляска и Сибирь — несправедливо разделенные близнецы.
В 1987 году английская пловчиха впервые переплыла Берингов пролив, магически соединив своим телом блудную дочь Англии — Америку с полуазиаткой-полуевропеянкой Россией. В этом же году американское судно с Аляски впервые зашло в чукотский порт. Только на год раньше аляскинские эскимосы впервые официально ступили на советскую землю. В этом же году жители аляскинского города Кодиака обратились с предложением о постоянном обмене людьми и идеями с чукотским городом Анадырь.
…Соболь продолжает бежать по Берингову проливу, балансируя на плывущих льдинах и рискуя оскользнуться, свалиться в воду. Но соболь и не предполагает, что навстречу друг другу с обоих берегов потихоньку растут невидимые мосты…
Была когда-то такая песня: «А что Сибирь? Сибири не боюся… Сибирь ведь тоже русская земля…» Эта песня была ответом всем тем, кто думал, что Сибирь — это всего-навсего гигантская снеж*
ная тюрьма, и все. Но прежде чем в Сибирь стали ссылать, туда бежали, иша свободу. Эти беглецы и стали завоевателями Сибири. Они принесли с собой туда вольный дух, не ужившийся в Москве рядом с пыточными кремлевскими башнями, но зато нашедший столько простора за Уральским хребтом. Семена европейской культуры аристократов-декабристов и польских мятежных интеллектуалов падали в Сибири на благодатную почву, вспаханную непокорным казачеством и крестьянством.
В Сибири с детства я видел не только тюрьму — я видел в ней тайную кладовую свободы. Не зря говорят, что нигде люди не бывают так свободны, как в тюрьме. Там, где я вырос, — на станции Зима — самым большим преступлением считалось выдать беглеца властям. А если кто выдавал, предателя вскоре находили мертвым.
Другим преступлением в Сибири всегда считалось — не поделиться. Не поделиться крышей, хлебом, патронами, спичками. Во время войны Сибирь кормила миллионы эвакуированных и отдавала лучших своих сыновей фронту. Москва была спасена сибиряками. После смерти Сталина Сибирь руками своей молодежи сама начала ломать сталинские лагеря. Поэт, который когда-то первым сказал, что Сталин убийца, — погиб в Сибири. Поэт, который первым через тридцать лет снова сказал, что Сталин убийца, — родился в Сибири.
…Соболь продолжает бежать со льдины на льдину. Если приглядеться, то заметно, что он чуть прихрамывает — это от старого капкана…
А вот единственная эскимосская поэтесса Зоя Ненлюмкина никуда не бежит, ходит осторожно, чуть боком, и совершает странные, на общий взгляд, поступки. Она пришла ко мне в гостиницу в бухте Провидения и прочла стихи, написанные на ее родном на-уканском диалекте.
— Почему ты такая грустная, Зоя? — спрашиваю я.
— Язык наш умирает… — отвечает она. — А разве есть хоть один некрасивый язык?..
— Нет, Зоя, нет ни одного некрасивого языка… — отвечаю я.
— Значит, если хоть один язык умирает, красоты на земле убавляется… — говорит Зоя и задумывается, а потом добавляет: — А еще вот что — теплом детей наших губят…
— Это как? — оторопеваю я.
— А так… Как только эскимосский ребенок родится, его сразу у матери из яранги отбирают — и в тепло, в интернат… Он к теплу, к батареям приучается и слабеть начинает… А потом, когда вырастает, его снова на холод, в стадо… И какой из него оленевод! Он же погибнет на холоде… Тепло для северного человека — яд… Ой, заговорились мы с вами… Вы меня проводите?..
— Провожу, — говорю я.
Идем долго, через весь поселок. Подходим к горсовету. У горсовета рядом с автобусной остановкой стоят прямо на снегу два чемодана со сломанными замками, обвязанные бельевыми веревками.
— Вот и мой багаж из деревни… — говорит Зоя.
Я опять удивляюсь:
— Зоя, мы ведь с тобой долго разговаривали — часа четыре… Неужёли ты на это время так и оставила чемоданы просто-напросто на снегу?
— Так просто-напросто и оставила, — отвечает Зоя. — А что, нельзя?
…Бежит соболь по льдинам, бежит, и все-таки вдруг поскользнулся. Потащила его вода в себя, но он не поддается, коготочками в край льда вцепился, заскреб, выкарабкался на этот раз…
Эскимосов на Чукотке по переписи 1979 года было всего 1287 человек, а вот юкагиров и того меньше — 144 человека. Последние могикане Севера. Зоя Ненлюмкина была права: воспитание в «оранжерейных» условиях убийственно для северных детей, ибо оно расслабляет их, и, привыкнув к теплу, дети оказываются беззащитными в белой пустыне перед устрашающим воем пурги.
Но нация не вымирает, потому что есть те, кто держится за традиции выживания. Яранга — это самая лучшая колыбель мужества на Севере. Заснеженные конусы яранг, сшитые из оленьих шкур, похожи на груди северной природы-кормилицы. Яранги внутри мудро разделены на несколько кожаных комнат — прихожая, где остается вносимый входящими главный холод, столовая, куда проникает лишь маленький холод, и спальня, где человеческие дыхания образуют колышущуюся крепость тепла. Жировые светильники похожи на мистически оставшиеся живыми глаза убитых китов. Есть еще умельцы, которые шьют водонепроницаемые прозрачные дождевики из рыбьих пузырей. Детские «подгузнички» * с открывающимся на попке карманом шьют обычно из шкуры ро-
сомахи — ибо, как говорят знатоки, устройство каждого волоска росомахи таково, что на шкуре не выступает иней.
Эскимосов, одетых, как век или два назад, встретить почти невозможно: то американские джинсы под нерпичьей кухлянкой, то поролоновые луноходы на ногах, то наушники японского кас-сет-плейера, всунутые под песцовую шапку, то микрокалькулятор в руках директора звероводческого совхоза.
Но однажды наш вертолет опустился прямо посреди стада и из стада, как будто из случайного тумана времени, вышел человек, одетый, наверно, так, как одевались еще в каменном веке. У него было лицо воина с гигантскими снежными пространствами, воина с исчезновением своего народа. Это лицо было как будто вырублено каменным топором из камня. Цивилизация не коснулась этого лица, но в глубине глаз, запрятанных под почти неандертальским лбом, жила высокая цивилизованность инстинкта выживаемости, цивилизованность взаимоотношения с природой, которая ему нашептала в ухо столько своих тайн.