Клеопатра - Фаина Гримберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама! Я не ненавижу его. Я могу понять тебя. Мы сейчас не можем избавиться от него...
Она заплакала. Она растерянно, путано стала говорить сыну, что не надо, не надо быть таким!.. Не надо ненавидеть, не надо мечтать о свержении кого бы то ни было, об уничтожении...
— ...заклинаю тебя, Антулёс!.. Я заклинаю тебя!.. Только не ссорься с маленькими, с Ифисом, с Хурмасом, с Тулой!.. Не бросай их!.. И ведь Антоний — их отец! И ты же знаешь, ты знаешь, он не претендует на царский титул... Он просто-напросто не хочет быть римлянином!..
И сын утешал мать, и говорил, что послушается её, непременно послушается!.. Но она была сломлена, она уже не могла верить, даже ему!.. Всё должно было повториться в доме Лагидов, все интриги, все смерти!.. Неужели? Неужели?..
И было такое, что через несколько дней она сказала сыну всё. Призналась.
Ведь она сказала Антонию, что он должен напасть на храм Артемиды Эфесской, захватить Арсиною и казнить её, казнить незамедлительно, казнить без суда и следствия!.. Она и прежде иногда размышляла, подумывала о своей младшей сестре, о своей Каме... Она понимала, что если бы, если бы вдруг, внезапно кто-нибудь, кто угодно, убил Арсиною, она бы могла спокойно предаваться периодически сентиментальным воспоминаниям о детстве, о маленькой Мар и маленькой Каме... Ей так хотелось предаться подобным воспоминаниям, но она говорила себе холодно, что нельзя, нельзя!.. Это глупо, это глупо — вспоминать детство в то время, когда жива её соперница, жива фактическая претендентка на трон Египта!.. Конечно, до неё доходили слухи и почти верные известия о тихой, замкнутой жизни Арсинои в эфесском храме... Царевна читает, царевна пишет, царевна молится у алтаря богини-девственницы... А если завтра Антоний погибнет, если умрёт Клеопатра, кто защитит детей, моих детей, от претензий Арсинои? Останутся ли дети в живых? Не прикажет ли новая правительница казнить их?.. Нет, нет, нет!.. Нельзя рисковать. Надо было давно уничтожить Арсиною, надо было найти способ!.. Арсиноя, моя Кама!.. Моя Кама в Эфесе, моя младшая сестра, так похожая, в сущности, на меня, но с этим смешно-печальным, с этим всегдашним смешно-печальным выражением тёмно-карих глаз... Надо написать ей письмо! Надо освободить её из эфесского заточения. Надо снова подружиться, снова стать сёстрами. Надо показать ей моих детей... Нет, это сентиментальность, не надо предаваться сентиментальности... Надо подумать о жизни, о реальной жизни, о детях... Кама ничего не понимает. Кама никогда ничего не понимала. Кама не поняла, когда я сказала ей, что беременна... Кама никогда не любила жизнь, живую жизнь... Но Кама никогда бы не поступила так, как я хочу сейчас поступить! Кама никогда не приказала бы казнить меня, убить моих детей!.. или приказала бы?.. Прочь женские мелочные мысли!.. Женские мелочные мысли... И пусть!..
Она только спросила Антония, казнена ли Арсиноя. Он даже удивился её вопросу:
— Ты же сама просила!..
Он так и сказал, так и произнёс: «просила»! Она просила его, чтобы он убил её сестру! И сейчас... Она могла возразить ему? Нет!.. А он уже рассказывал, как всегда просто, простым голосом, рассказывал, что жрецы и жрицы, конечно, были возмущены, и, конечно, сначала отказывали ему, не хотели выдавать Арсиною. А потом он пригрозил, что разрушит храм!.. Клеопатра невольно вздрогнула... Он засмеялся простым смехом. Да нет же! Он и не собирался рушить храм! Святотатство — он этим никогда не грешил! Хотя... Ты ведь хотела, чтобы я напал на храм!.. Кажется, он решил поиздеваться... Да что ты! Они выдали её! А ты и вправду подумала, что не выдадут!.. Какая она была? Ты говоришь, на тебя похожа? Да я и прежде видал её, но не запомнил!.. И тебя не запомнил?.. Да нет, вот тебя запомнил, тебя всегда помню!.. Какая?.. На вид старше тебя. Толстая, волосы растрёпанные, седые, глазищи отчаянные... Просила пощадить?.. Нет!.. И о тебе ничего не говорила. Я не понимаю тебя. Зачем бы она вдруг стала говорить о тебе?.. Сестра?.. Ты не смеши меня!.. Я же ей сразу сказал, передал, что ты приказала казнить... Это правильно!.. Нет, молчала!.. Да я сам проследил!.. Слушай, не доставай меня!.. Зачем бы я стал мучить её, расспрашивать, что она чувствует, не хочет ли она передать тебе привет перед своей смертью!.. Сразу позвал моего вольноотпущенника, Андроника, хороший мужик, глаз у него верный, рука верная, топор наточили, рубанул, и тело возле колоды валяется, голова стучит, катается... Андроник, он быстро... ей не было больно, не тревожься!.. И ты не думай, будто мы её собакам кинули! Её жрецы похоронили, на храмовом кладбище, честь по чести...
Как хотелось потерять сознание! Совсем как тогда, почти в детстве, когда привели на казнь Веронику и Деметрия... Маргарита закрыла глаза и вот уже и падала медленно, погружалась в холодную темноту... И сама не понимала, действительно ли теряет сознание, или всё же притворяется... Нет, действительно!.. И последняя ясная мысль была о том, что он, Антоний, её муж, не станет сейчас жалеть её... И зачем жалеть падающую в обморок немолодую женщину, такую... такую, как Арсиноя!.. Я такая же, как моя сестра!..
Она, Маргарита, лежала на постели. Во рту было холодно и тухло. У постели сидела чернокожая, голая до пояса девочка-рабыня, обмахивала её большим веером из павлиньих перьев пышных... Маргарита приподнялась, заломило в спине и виски заломило. Повалилась неуклюже на живот, свесила голову... растрёпанные волосы... Звуки рвоты, гадкие... Завоняло... Перевернулась на спину... сама себе ощутилась толстой, будто гиппопотам!.. Велела рабыне принести зеркало... Голос хриплый, слабый, тусклый...
— Не надо вытирать, дура! Зеркало!.. Убью!.. Держи зеркало ровнее, сука!.. Чего трясёшься?! Руки тебе отрубить... Ровнее!..
Исида! Неужели это рычанье глухое, неужели это и есть мой голос?!.. А это страшное отёчное лицо, почти перекошенное, это и есть я?!.. Золотистая гладкость бронзы... Дрожащая, трясущаяся, как в лихорадке, тонкая чёрная, чуть лоснистая рука...
— ...Не бойся, дура!.. Зеркало унеси... Нет, не смей вытирать!.. Не хочу!..
Это глухое рычанье, это и есть мой голос!..
* * *Пришла к сыну. Она не звала его к себе, сама приходила к нему. Он не должен был чувствовать себя подданным, он — её сын!.. Говорили о Гомере... Да, и мне «Одиссея» нравилась больше, когда я была такая, как ты... А теперь?.. Знаешь, теперь, пожалуй, «Илиада», потому что страшнее... «Одиссея» не страшная?.. Ты прав!..
...Догадывается или нет, догадывается или нет?.. Он спросил, не больна ли она?..
— Почему ты решил? У меня плохой вид?
— Нет, что ты!.. — А что он мог ей ответить?! Но тотчас он сказал свою правду: — У тебя голос... И лицо больное...
И она больше не могла гадать, сдерживаться, скрывать от него... Пусть узнает сейчас, теперь, а не после её смерти!..
— Антос! Я приказала убить мою младшую сестру... — Она невольно примолкла, невольно ждала его слов... Каких слов? Слов оправдания? Слов сожаления? Она ждала, что он пожалеет её? Её, а не её убитую сестру?.. Но ведь я его мать, я родила его в муках!.. Он не произнёс ни слова, и она собралась с силами и продолжила говорить сама: — Я приказала Антонию убить её...
Он молчал и молчал.
— Ты... не жалеешь меня?.. — спросила она. Голос дрожал, как дрожали недавно руки чернокожей девочки...
— Жалею, — обронил сын.
Наверное, он действительно жалел её. Наверное, он жалел её, свою мать, больше, нежели неведомую тётку, младшую сестру матери... Но что ему были материнские муки родов? И честно ли это было, заклинать его этими муками? Она и не заклинала. Она посмотрела на его лицо, какое-то вдруг страшно непроницаемое!.. Страшно!.. И она хотела опуститься перед ним на колени, упасть неуклюже, так, чтобы её колени ударились больно об пол... Но вдруг подумала — и опять же холодно! — что ведь это совершенно театрально: упасть, вот сейчас ей упасть на колени перед сыном... Только сказала ему:
— Прости меня... — и ушла из его покоев.
И вечером ей доложили о его приходе. Он пришёл к ней, как подданный к царице!.. Она рассердилась на рабов. Почему доложили? Почему не впустили тотчас?!.. Она бросилась навстречу сыну... И остановилась, поняла, что надо остановиться... Он пришёл сдержанный и спокойный. Он получил хорошее воспитание, он умел, научился быть корректным. Он говорил с ней так спокойно. Он сказал, что она напрасно пыталась ограждать его от жизни...
— Я понимаю тебя. Пойми и ты. Я не буду другим. Я буду таким, как ты, как твоя сестра, как Марк Антоний, как все Лагиды, как все на свете правители, как все на свете люди.
Она понимала, чего ей сейчас хочется, чего она ждёт. Ей так мучительно хотелось, чтобы сын положил руку на её плечо, сказал бы ей слова жалости, ласки... Ей хотелось проговорить со слезами в голосе: «Я родила тебя в муках! Ты должен, ты обязан быть добр со мной!»... Но недаром она была интеллектуалкой, получившей отличное александрийское образование. Она тоже умела сдерживаться. И это было бы пошло: заклинать сына своими давними родами... Она даже ведь не имела права попросить его быть добрым с его братьями и сестрой. Она смутно представила себе, что будет, что произойдёт спустя некое число лет... Должно было произойти именно то, что должно было произойти, то есть то, что всегда происходило... А ведь кроме её детей находился здесь, в её Египте, ещё и сын Антония. А в Риме оставались дети Антония, которые также могли в будущем предъявлять претензии, хотя бы на основании того, что их отец был мужем египетской царицы, состоял с ней в браке, признанном египетскими законами... Нет, как нелепы и сентиментальны были её надежды на счастливое будущее, каким пошлым было это её желание видеть своих детей дружными и доброжелательными друг к другу!.. Сейчас говорить с сыном было не о чем. И она отпустила его, как царица отпускает царевича по завершении аудиенции.