Корабли идут на бастионы - Марианна Яхонтова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего она стучит? Ну, чего? – не то вслух, не то про себя произносил канонир.
И он старался ухватиться за конец «журавля» и остановить бадью. Но бревно уклонялось, и тупой конец его плыл в глубину палаты. Ивашка рвался за ним и не мог оторвать от земли своих ног.
На борьбу с одолевшими его враждебными видениями или снами уходила ночь.
Утром служитель приносил Ивашке кашу и кусок вареной солонины. Но усиленный лазаретный паек не радовал канонира.
– Скуса во рту нет, – отвечал он на вопрос боцманмата. – Зубы, гляди, наполовину выкрошились.
Прихрамывая после тяжелой раны, заходил иногда Павел Очкин. Он сообщал Ивашке новости.
– Скоро дальше пойдем, – говорил он. – Король сицилийский Федор Федоровича на помочь зовет. Министр ихний так за Федор Федоровичем и ходит, ластится, как кот. Матросов и солдат до смерти захвалил.
– Нужда крайняя – вот и брешет, как цыган на торгу. И король-то, говорят, не первого сорта, – замечал боцманмат.
– Так, из средственных. Дела у него подошли очень тонкие, ну и кричит Федор Федоровичу: спасите, мол.
Ивашку мало интересовало, какого сорта король сицилийский. Его встревожило только то, что скоро уйдет эскадра. Остаться здесь, на чужой стороне, было горше смерти. «Уж лучше бы Бог прибрал», – подумал он с тоской.
Он ждал прихода адмирала, который каждый день, но в разное время посещал госпиталь. Хотя по приказу его в госпитале дежурили по очереди командиры кораблей, адмирал не довольствовался этим. Он сам проверял, как содержатся раненые и больные и достаточно ли хорош за ними уход.
Он пришел вечером и, как всегда, остановился у койки Ивашки. Худой, седоволосый, с желтыми набухшими мешками под глазами, он казался постаревшим.
– Ты что же плохо поправляешься? – спросил он, открывая улыбкой свои белые крепкие зубы. И странно было видеть, что двух из них не хватает.
Ивашка от стеснения глубже ушел под одеяло.
– Стараюсь, ваше превосходительство, – пробормотал он и почувствовал себя виноватым и перед адмиралом и перед лекарями. Люди о нем заботились, лечили, а он словно из упрямства продолжал лежать.
– Старайся. Старайся. Главное – не унывай. Бодрого человека болезнь сама боится.
– Это точно, ваше превосходительство, – отвечал Ивашка. Он хотел спросить, когда уходит эскадра, и открыл было рот, но, вместо того чтоб поведать адмиралу свою тоскливую тревогу, неожиданно для себя сказал: – Воздух здесь легкий, авось недолго.
В ту же минуту он почувствовал почти ужас, что упустил нужную минуту. Правда, адмирал не торопился идти. Он кивнул Ивашке и обратился к его соседу. Он как бы давал канониру несколько лишних мгновений. Пока боцманмат торопливо вытряхивал, как из мешка, свои жалобы, на языке Ивашки дрожал давно готовый вопрос. «Ваше превосходительство, ежели эскадра уйдет, нас тут оставят или с собой возьмут?»
И хотя слова эти только и ждали мгновенья, чтоб слететь с потрескавшихся Ивашкиных губ, канонир знал, что они так и останутся непроизнесенными. Он только тяжело дышал и шевелил пальцами.
Адмирал ушел, а Ивашка все повторял про себя свой вопрос, и от безысходного отчаяния глаза его становились слепыми и влажными.
На другой день его навестил парусник.
– Трофим Ильич, – тотчас заговорил Ивашка, – как перед Богом, скажите: возьмут нас с собой или здесь оставят?
Парусник не торопясь положил перед ним гостинец – большую, пойманную им самим, рыбину.
Потом он подумал и, пошевелив мохнатыми бровями, ответил:
– Которые на поправку идут, тех с собой возьмут, а других оставят на время. Наш гарнизон тут остается, все коренные российские люди и с ними, говорят, капитан Балашов. А как из Сицилийского царства назад в Россию пойдем, то всех заберем с собою.
– Вы вправду, Трофим Ильич?
Парусник так же спокойно перекрестился.
– Адмирал сам сказал. А ты знаешь, как его слово твердо. Ни одного человека обидеть не даст.
Как ни успокоительно звучали слова парусника, но канонир Ивашка решил приложить все усилия, чтоб скорее пойти на поправку.
Половину рыбы он отдал боцманмату, а другую медленно ел, уверенный, что она вернет хоть немного ушедшую неведомо куда силу. «Только бы на ноги встать да до своей стороны добраться, – думал Ивашка, – а на своей стороне и жить и умереть легче, чем на этих самых островах».
Ивашка стал серьезнее относиться и к лазаретному обеду, и хоть не хотелось ему порой жевать ослабевшими зубами солонину, но он долго и медленно работал усталыми челюстями и собирал с одеяла хлебные крошки. Опухшие пальцы его неустанно шевелились и все шарили кругом, хотя мысли уходили далеко, пролетая в голове, точно рваная паутина. В ушах появился какой-то постоянный шум, похожий на тихое падение воды у запруды. Шумит и шумит, потом ослабнет, потом опять прихлынет.
Раз решив стать на ноги, Ивашка ничего не говорил лекарю о запруде и старался бойчее отвечать на вопросы о здоровье:
– Слава богу, лучше, ваше благородие.
Лекарь не возражал и, покусав по привычке губу, уходил прочь.
А Ивашке казалось, что по окаменевшим жилам кровь бежит все быстрее и быстрее и ногам и спине становится так горячо, словно к подошвам положили жаровню.
Ивашка считал дни, когда, по его расчетам, он должен был встать и вернуться на корабль. Сначала он отсчитывал от того дня, когда его положили в лазарет, но сбился. Теперь он снова считал с того дня, когда парусник принес ему рыбу.
Каждый раз, просыпаясь утром, он спрашивал боцманмата:
– Какой сегодня день?
– Четверток, – отвечал боцманмат.
– Не среда?
– Нет, четверток.
И Ивашке представлялось, что четверг чем-то лучше и надежнее среды.
В палату залетал ветер. На голове боцманмата Гордиенко то и дело поднимались жидкие пряди волос, похожие на перья.
Ивашка чувствовал легкость в груди, в плечах, в спине. Только ноги были тяжелые и тугие, словно он отсидел их.
«Ничего. Спине уже легче, а потом и ногам полегчает», – думал он.
И канонир ясно видел, как он, снова здоровый и сильный, взбежит по трапу. Над морем ветер, гуляют беляки. Свежо, солоно в воздухе. А он снова у своей коронады. Ее, наверно, без него запустили, не чистят. Но он сделает ее гладкой, блестящей, и она мягко зарокочет при откате. И все будет, как прежде: сила, здоровье, привычная жизнь и вечный плеск зеленой воды у борта.
– Выпустят скоро меня, – сказал Ивашка Гордиенко.
Гордиенко возился с мешочком, в котором держал деньги. Он, как видно, был занят и не слыхал.
– На поправку иду, дядя, – повторил Ивашка.
Гордиенко зубами развязывал узел.
– Идешь! – пробормотал он, не выпуская изо рта конца парусины.
Ивашке хотелось живого сочувствия, такая невиданная легкость переполняла его сердце.
За окном ныряли в воздухе птицы, и Ивашке, глядя на них, казалось, что и он мог бы так же летать и нырять вместе с ними.
Вошел служитель с двумя мисками каши. Одну он подал Гордиенко, другую – Ивашке.
Ивашка одной рукой обнял чашку, в другую взял ложку. Но легкость в теле его была так велика, что деревянная ложка только скользнула по краю миски. Канонир попробовал направить ее в нужное место, туда, где на каше ясно отпечатывался гладкий полукруг половника, которым ее доставали из бака. Но деревянная ложка вырвалась и, как воробей, перепрыгнула на одеяло. Она как будто переняла Ивашкину легкость и начала с ним озорную игру. Сначала игра эта даже показалась Ивашке смешной. Он царапал ложкой разваренные крупинки, приминал их и никак не мог поддеть кашу. А ложка вертелась и как будто нарочно стучала о край миски: ток-ток-ток, ток-ток-ток, а в заключение все-таки вырвалась и упала на пол.
Гордиенко наклонился, чтоб поднять ее. А когда он вытер ее рукавом и протянул Ивашке, лицо канонира было строго и серьезно.
Он мотнул головой и сказал:
– Возьми, ешь.
Его голубовато-серые глаза глядели с такой суровостью, что Гордиенко ничего не спросил и молча принял миску с колен канонира.
А Ивашка повернулся лицом к окну и совсем перестал говорить.
К нему не раз подходил другой сосед по койке, молодой матрос. Опираясь на костыль, притащился Павел.
Но Ивашка не отвечал им и все глядел в окно.
Только когда приблизился к нему лекарь и хотел осмотреть его, Ивашка сказал спокойно и решительно:
– Не тронь меня, ваше благородие. Больше не надо. Ни к чему.
Мимо окна проплывали воздушные горные цепи. И их неслышный медленный полет как будто замедлял удары Ивашкиного сердца. Вот стукнет оно последний раз, как перед утром колотушка ночного сторожа, и замолчит навсегда. А облака полетят дальше, может быть, в Севастополь. И есть какая-то неправда в том, что они будут носиться в широких просторах неба, а канонир Иван Антонов пропадет, как то кольцо дыма, что оторвалось от трубки боцманмата Гордиенко, курившего в палате тайком от лекаря.
Говорят, что и душа как дым. Но Ивашка не мог себе представить, как он, такой большой и тяжелый, превратится в едва заметное серое колечко, которое может вылететь в окно и растаять в воздухе.