Иосиф Бродский глазами современников (1995-2006) - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Были ли вы на его могиле в Венеции?
Нет.
Вам бы хотелось побывать в России?
Жаль, Иосифа там нет. Не думаю на самом деле, что мне понравится Россия. Я храню память об Иосифе, поэтому лучше я туда не поеду, опять же в память о нем. Он был мне как брат. А тут эти похороны, панихиды… Может, я когда- нибудь и перестану страдать. Хотя не думаю. А может, я говорю совсем не то, что хочу сказать. Может, и стоило бы увидеть Петербург.
Как Иосиф справился с последним актом своей драмы, со всеми этими многократными приглашениями мэра Петербурга, от которых он отказывался, несмотря на почести, которые ему сулили?
Что касается почестей, то это социологическая проблема, и дело тут не в отказе и не в нежелании простить. Люди, сулившие ему всякие почести, никогда его не преследовали. Просто это было слишком предсказуемо, слишком легко, как раз-два-три: тебе сделали больно, теперь все забыто, возвращайся домой. Это походило на одобрение, на оправдывание системы как таковой, вот что это было.
Ни Горбачев, ни Ельцин так официально и не извинились перед Бродским.
Потому что им казалось, что ответственность за случившееся лежит не на них. Я бы хотел, чтобы он себя превозмог и вернулся в Петербург, но, с другой стороны, я имел возможность убедиться в глубине его раны — он буквально сходил с ума, когда пытался добиться разрешения повидаться с родителями. Его не пускали. Как можно простить страну, которая не позволила тебе повидаться с умирающим отцом — даже если потом она испытывает угрызения совести и хочет загладить свою вину? Он мог, разумеется, сказать, что это система, что любая система такова. Однако это клише — возвращение домой, где тебя встречают с распростертыми объятиями — перечеркнуло бы всю его жизнь. Да и к чему было возвращаться? Родители умерли. У него, возможно, оставался там сын, но Иосиф не хотел возвращаться в прошлое. Когда он хотел, ему не позволили. Что он мог сделать? Добраться до границы, переодеться, замаскироваться и действовать на манер дебильного Джеймса Бонда?.. Зло в чистом виде. Зло, которое сотворили чиновники, тирания мелких клерков, сначала одного, затем второго, третьего… Как сказала Ханна Арендт, "худшее зло на свете". Тирания XX века. Банальность, пошлость зла. Его вкрадчивость. Когда твой враг не Чингисхан и не Сталин собственной персоной, не один тиран, а целая бюрократическая машина, ты не можешь сказать: "Да пошел ты!.." В этом случае некого обвинять; это система, просто система. И надо быть невероятно сильным, чтобы этому противостоять. Иосиф был феноменально сильным человеком.
Вы посвятили Иосифу несколько стихотворений, а также сборник эссе "What the Twilight Says" (1998). Есть ли у вас что-нибудь из последних стихов, что бы вы писали, думая об Иосифе?
Можете выбрать что-нибудь из поэмы "The Prodigal"[155]. Когда я писал ее, я постоянно думал об Иосифе.
Перевод с английского Лидии Семеновой
4. IIЗавидую статуям. Вот откуда взялась эта зависть:
каждое утро в Милане, по дороге в класс,
я встречал своего неподвижного бессмертного друга, Генерала,
восседавшего без выходных на угрюмом позеленевшем коне.
Войны давно миновали, а он остался в седле.
Погиб ли он под обстрелом, в каком-нибудь
благозвучном сражении? Бронзовый скакун —
взмыленный, напряженный, потеющий под летним солнцем…
У нас на острове нет таких монументов.
Наша кавалерия — гарцующие волны,
вспененные, изгибающие грациозные шеи.
Кто знает, где сражался мой Генерал и чей выстрел
скосил его вместе с конем? Завидую фонтанам.
Бедный герой на своем островке среди снующих машин,
лишенный благодати тенистых лип
или каштанов: медали блещут сквозь листья…
Завидую колоннам. Покой. Завидую колоколам.
Миланский проспект будто шире в воскресной тиши.
Площадь подсвечена утренним солнцем,
длинная тень от собора — там, где шумные колокола
сотрясают восторг в голубом непорочном воздухе,
в квадратуре углов, параллелях де Кирико,
и где беззвучно храпящий боевой конь,
чья голова, безвольно поникшая, означает смерть
его всадника, переводит дыхание — долго, дольше,
чем мы, замершие на островке среди снующих машин.
Любовь к Италии становится шире, сильнее,
под солнцем Милана, против моей воли…
Мы всё верим, он здесь — и неважно, где:
сесть за столик, глядеть на светящийся шум
толпы на миланском проспекте… Смотри! Ведь это был он,
Иосиф, в зеленом плаще, словно лист
в прозрачном потоке, в толпе других листьев, текущих
от окраины к центру, и тонущий в них?[156]
4. IIЗавидная участь статуй; вот она, тяга к ней:
по дороге на лекцию, ежедневно, в Милане
я миновал стойкого, бессмертный друг, полководца
с мрачно-зеленым конем его, даже по выходным.
Войны над ним бушевали, но он не спешился.
В благозвучной ли пал он битве, погиб ли он от огня
взрыва, снаряда? Бронзовый, в мыле, конь
промчался, сверкая от пота, в летнем солнце.
У нас на острове таких монументов не было.
Наша-то конница была лишь атакой волн,
пеною оперённых, вздыбившихся в броске.
На какой, кто знает, войне он сражен был и выстрел чей
Подкосил коня с его ржаньем? Участь фонтанов.
Бедный герой, островок среди транспортной суеты,
Отринувший утешенье липы, тень ее, колыханье
и сверкающую медалями каштановую листву.
Участь колонн. Безмолвие. Участь колоколов.
Упокоение ширилось воскресной аллеей в Милане.
Свет по утрам заливает площадь, падая слева.
Диото[157] с долгими тёнями, где колокола легко
восторженно рвут плеву воздуха, синеву неба,
срезающую углы, параллели де Кирико,
и где, фыркающий беззвучно, мощномудый конь,
чья понурая морда гласит о смерти
всадника, сдерживает свой вздох столь долго, намного дольше,
чем мы свои на нашем острове суеты.
Любовь к Италии, против желания, крепнет
и разрастается вместе с солнечным светом в Милане.
Ибо мы всё еще ждем свиданий, неважно где,
чтобы вновь усесться за стол под ошеломительный шум
дивной аллеи Милана; вот где! Он ли то был,
Джозеф в оливковом глянце плаща, словно лист,
несущийся в ясном потоке с толпою листьев
от окраины к центру и тонущий в их толпе?[158]
ДЖОНАТАН ААРОН[159], НОЯБРЬ 2004, БОСТОН
Иосиф посвятил вам стихотворение "Ех Voto" (1983)[160]. Нравится ли оно вам? Помните ли вы, что предшествовало посвящению вам этого стихотворения?
Я очень люблю это стихотворение. Это не перевод, а стихотворение, написанное Бродским непосредственно по- английски. Там есть такие строки: "The farther one goes, the less / one is interested in the terrain" ("Чем больше странствуешь, / тем меньше интересуешься пейзажем и людьми". Или: "Чем дальше уезжаешь, / тем меньше интересуешься новыми землями"). Они проливают свет на мироощущение Бродского в то время. Ему нравилось в Америке, и ему начинало нравиться быть американцем. Но он всегда оставался русским в, душе и, понятно, безгранично преданным России. Изгнание тяготило его. Мы нередко говорили с ним об этом. "Ех Voto" написано как раз о том, что значит свыкнуться с изгнанием, какой это долгий и болезненный процесс.
Как бы вы охарактеризовали свои отношения с Иосифом?
Я не могу охарактеризовать свои отношения с ним. Мы познакомились в марте 1973 года и, как это часто случается, моментально сблизились. Рождество 1973 года Иосиф провел со мной и моими родителями. В последующие годы мы виделись очень часто, а созванивались по нескольку раз в неделю. Иосиф давал мне советы, наставлял меня, бесконечно помогал и поддерживал в моих попытках писать. Но если бы даже я был не писателем, а сантехником или автомехаником, или бухгалтером, ничего бы не изменилось. Иосиф был для меня как старший брат.
Помните ли вы вашу первую встречу?
Очень отчетливо. Издательство "Penguin" только что выпустило сборник его избранных стихов[161], и по этому поводу был организован поэтический вечер. Читать Иосиф должен был в Вилльямс-колледже, на северо-востоке Массачусетса, где я тогда преподавал. Меня попросили почитать на презентации переводы его стихов. Я читал по-английски, Бродский — по-русски. И так свыше двух часов. Публика состояла из студентов колледжа и по меньшей мере двухсот русских или русскоязычных людей, приехавших послушать Иосифа аж из Нью- Йорка и Бостона. После чтений мы отправились ко мне домой, где была организована вечеринка — в те годы подобные мероприятия всегда сопровождались таким домашними вечеринками, — с участием студентов и преподавателей. Иосиф задержался позже остальных. Мы не говорили о литературе. Мы говорили о Второй мировой войне, о русских и немецких самолетах и танках, о солдатской униформе и, конечно, о стратегии и тактике. Он играл с моими котами. Мы оба интересовались подобного рода вещами, и этот обоюдный интерес стал мостиком к нашей дружбе. Если бы я попробовал тогда вовлечь его в разговоры о литературе, то мы вряд ли бы встретились еще когда-нибудь.