Газета Завтра 197 (36 1997) - Газета Завтра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видел, как неодухотворенная толпа становилась враждебна самой себе, ненавидела самое себя, скандалила, будто в час пик у турникета метро. Морщилась, когда мощнейшие усилители охаживали ее грохотом и визгом со всех сторон: тройное эхо на площадях подавляло сам источник “музыки”. Я видел, чувствовал дикую несвободу “раскрепощенной” толпы и опять же вспоминал осмысленное движение сотен тысяч на демонстрациях с их истинно праздничным, братским, московским духом.
Бедный городской люд составлял толпу. Центр столицы был закрыт для автомобилей, и богатых как бы отсекли от “праздника”, открывая им путь по пропускам через кордоны к “лакомым кусочкам” выступлений. Челядь резвилась в барской прихожей. А завтра опять ее выдавят хозяева своими автомобилями с этих улиц, засядут в присутственные места, начнут править и жить…
На набережной русская семья фотографируется на фоне храма Христа Спасителя.
Еврейская — на фоне церетелиевского Петра.
Храм изумляет толпу скоростью возведения — слышны рассуждения о том, сколько надо было бетона, камней и железа наволочить, эдакую гору!
И получился второй музей на Волхонке.
В храм по случаю праздника пускали. Люди валом валили и в центральные, и во все боковые ворота. И никто не крестился!
Я огляделся. Кругом были русские лица. Но святой дух, похоже, не снизошел на них в этот день…
Утром у метро молоденький милиционер из провинциального пополнения с детским удовольствием ел мороженое. Подумалось — ну хоть этот вернется домой в Коломну и выпалит родителям: “В Москве был!” Но потом увидел его ночью, изможденного, бледного, будто изнасилованного толпой. Он сонно твердил в мегафон одно и то же: “Эскалатор не работает, спускайтесь пешком”. И этому не в радость были праздники.
Неужели только пьяные парни, учинившие погром на Воробьевых горах от восторга перед “гением цветомузыки”, опохмелившись в понедельник, с гоготом вспомнят свои художества на Дне 850-летия столицы?..
Нет. Все-таки витал какой-то новый, чистый дух над головами людей, закрадывался в память, делал их тоже русскими.
Конечно же, присутствовала в толпе и Москва — сокровенная. И она, непонятная для самих устроителей, изолганная ими и униженная как державная столица, золотом сияла в чистом осеннем небе подобно граду небесному, — как раз над подземным, катакомбным городом на Манежной.
Александр ЛЫСКОВ
ЦАРСКОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО
Денис Тукмаков
Посреди катастроф, смертей, соболезнований по всему миру Москва отмечает свой день рождения. В Англии — траур по принцессе Диане, в Индии — похороны матери Терезы, а в Москве — великое веселие. Природа будто восстанавливает равновесие радости и горя, в дни всемирных страданий устраивая феерическое московское празднество. 177 делегаций со всего мира прибыли к нам — так, скрываясь от несчастий, войн, чумы, бегут языки и народы в спасительный предел, благословенный край.
Приехавшие президенты Белоруссии, Казахстана, Молдавии, Татарстана, Башкирии встречаются с Ельциным, но в газетах и по телевизору — ни слова о политике, все сообщения о столичных гуляниях. Становится ясно: президенты приехали не в Кремль, а к Лужкову на праздник. Сам Ельцин ходит за мэром по улицам и, как гость, машет публике ручкой.
Губернаторы наперегонки бегут под московский престол, со скрытой завистью тянут руки к Лужкову — поздороваться. Говорят осторожные слова о преображенной столице и ее могучем хозяине. Московский мэр привечает гостей, рассаживает на хорошие места на Красной площади недалеко от Лобного места смотреть концерт.
Праздник — подходящее время для порчи отношений. Не приехал из-за пограничного конфликта удельный грузинский царек. Остался дома строптивый бакинский шах. Кто-то направил своих послов не в Москву, а в Чечню — поздравить с независимостью… Князь Московский все замечает, все припомнит.
На празднике раздаются подарки. Лужков дарит Патриарху Всея Руси Алексию II храм Христа Спасителя. Мужи в чалмах получают из рук московского мэра ключи от только что выстроенной мечети на Поклонной горе. А еще — новый подземный город, и царственный гигант над рекой, и хрустальный мост.
Город огромен, всем хватает места: оперные арии у Христа Спасителя, лазерная электронная музыка у Университета. А Красная площадь на три дня отдана именитым гостям — пусть погуляют всласть.
“Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, а попадаются и лгуны,”- слова булгаковского Понтия Пилата. В эти дни в Москву съехались президенты, фокусники, мэры, теноры, губернаторы, циркачи. Дэвид Копперфилд, похищающий здания, татем в ночи пробрался в Кремль. Лучано Паваротти сразу с английских похорон сошел на московский бал. Американские оркестранты, перебегая с площади на площадь, исполняют советскую музыку; москвичи бросают им монеты. По центральным улицам в безумной карнавальной пляске проносятся китайские драконы, индейские пироги, чукотские нарты, африканские слоны. Москва на три дня — столица планеты, идет пир на весь мир.
Москвичей ублажают; они принимают свой праздник как должное. Разбуженные воскрешенными песнями, взбодренные давно желанными державными речами, они шествуют по улицам родного города — гордо, мерным шагом, ступая по знакомым камням.
Лужков сердцем — в гуще праздника, а умом — на российских просторах. Москва поднимает упавшее имперское знамя, встает во главе городов русских, начинает новое собирание земель, снаряжает рати в поход на юг — освобождать Севастополь, готовит экспансию в соседние княжества. И может быть, скоро в столице России, на расчищенных от демократического мусора площадях, вырастут новые храмы на взятие грозных вражеских городов.
Денис ТУКМАКОВ
МАСКА РАДОВАНА
Юрий Лищиц
Собрались две тетки — одна американская, другая сербская первая и говорит: “А хочешь стать железной ледью — как Голда, как Маргарэт, как я? Будешь и ты мужиками помыкать. Век феминизма, сама видишь, вот-вот захлопнется, что дальше нам, ледям, делать, неизвестно. Давай хоть напоследок гульнем, хочешь?” — “Очень даже хочу железной стать ледью, — отвечает сербская тетка. — А что для этого надо?” — “Да почти ничего: убрать здешнего хозяина. Надоели эти национальные герои. Объявили его военным преступником, да вот никак не отправим в Гаагский трибунал… А мы зато подкинем вашим сербам несколько миллионов зелененьких”. — “И меня автоматом принимают в железные леди?” — “Ну! У тебя и физиономия под стать — острорежущая. Даже завидно… Эх, мне бы такую металлическую фигурку! Не доделали мне родители фигурку, то и дело слышу за спиной: “Ишь, жаба прошлепала… Ка-ра-катица…”
Может, и не в таких именно выражениях объяснились нынче летом при встрече две знатные дамы — номинальный президент Республики Сербской в Боснии Биляна Плавшич и госсекретарь США Магдалена Олбрайт, — но то, что сербская народная молва не поскупилась на крепкие площадные обороты, касающиеся умысла и сговора двух названных дам, в этом не приходится сомневаться. Коренные жители этих мест, известно, за словом в карман не лезут. В такой их способности те же американцы убедились в самый разгар своих блокадных мероприятий, когда уже нешуточно грозили бомбардировать Белград, и когда на одной из самых высоких плоских крыш югославской столицы намалеван был сербский бранный ответ на угрозу — то самое английское неприличное словцо, которым Голливуд с клинической монотонностью обрабатывает кинопублику обоих полушарий. Срамной глагол гляделся так крупно, что не только из кабины бомбардировщика, но и с помощью космической оптики легко, говорят, прочитывался.
Большая политика обычно не вчитывается в такие вот просторечные определения. И очень много теряет из-за своего снобизма. В случае с сербами политическим эмиссарам и эмиссаршам с Запада неплохо было бы знать заранее, что самое ругательное слово в устах разгневанного серба — вовсе не из сферы бытовой матерщины. Это слово: и з д а й н и к, то есть предатель. И так — в течение многих веков. Еще со времен битвы на Косовом поле. Даже от более ранней поры — той самой, когда серб впервые ощутил себя христианином, православным, когда впервые прочувствовал всю кромешность иудиного грехопадения, сопровождаемого звяком серебряной тридцатки.
Сам по себе Иуда нисколько не смешон. Он жалок, ничтожен в своем завистливом ослепении. Но всяк человек в истории, кто тиражировал и тиражирует по сей день иудин грех, достоин не просто презрения, он становится предметом осмеяния. Потому что ступает по пошлому пути, действует, как бездарный паяц, словно не догадывается, что все вокруг замечают вторичность его потуг.
Евангелист Иоанн рассказывает, что незадолго до истории с тридцатью сребрениками тот же Иуда Искариотский, увидев, как женщина из окружения Христа умастила ноги Сына человеческого целым фунтом драгоценного мира, возмутился: “Для чего бы не продать это миро за триста динариев и не раздать нищим?”