История заблудших. Биографии Перси Биши и Мери Шелли (сборник) - Галина Гампер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кесвик,
10 января 1812
Сэр!
Не может быть сомнения, что Ваши занятия я ценю намного выше того удовольствия или пользы, которые достались бы на мою долю, если бы Вы пожертвовали для меня своим временем. Как бы мало времени ни заняло прочтение этого письма и сколько бы удовольствия ни доставил мне ответ, я не настолько тщеславен, чтобы воображать, что это удовольствие важнее того счастья, которое Вы способны принести за это же время другим.
Вы жалуетесь, что обобщенность моего письма лишает его интереса; что Вы не видите во мне индивидуальности. Между тем, как ни внимательно я знакомился с Вашими взглядами и сочинениями, мне необходимо познакомиться с Вами, прежде чем я смогу подробнее рассказать о себе. Как бы чисты ни были побуждения, едва ли непрошенное обращение незнакомца может иметь иной характер, кроме самого обобщенного. Спешу, однако, исправить свою оплошность. Я – сын богатого человека из Сассекса. С отцом у меня никогда не было согласия во взглядах. С детства мне внушали и от меня требовали безмолвного послушания; требовали, чтобы я любил, потому что это – мой долг, – едва ли нужно говорить, что принуждение возымело обратное действие. Я пристрастился к самым неправдоподобным и безумным вымыслам. Старинные книги по химии и магии я поглощал с восторгом, почти готовый в них уверовать. Ничто внутри меня не сдерживало моих чувств; внешних препятствий было множество, и мне их ставили весьма сурово; но их действие было весьма кратковременным.
Из читателя романов я стал их сочинителем; еще не достигнув семнадцати лет[3], я опубликовал два – «Сент-Ирвин» и «Застроцци», которые оба совершенно не характерны для меня сейчас, но выражают мое тогдашнее душевное состояние. Я велю послать их Вам; не считайте, однако, что это налагает на Вас обязательство тратить попусту Ваше драгоценное время. Прошло уже более двух лет с тех пор, как я впервые познакомился с Вашей бесценной книгой о «Политической справедливости»; она открыла мне новые, более широкие горизонты, повлияла на образование моей личности; прочитав ее, я сделался мудрее и лучше. Я перестал зачитываться романами; до этого я жил в призрачном мире; теперь я увидел, что и на нашей земле достаточно такого, что может будить сердце и занимать ум; словом, я увидел, что у меня есть обязанности. Вы представляете себе, какое действие могла оказать «Политическая справедливость» на ум, уже стремившийся к независимости и обладавший особой восприимчивостью.
Сейчас мне девятнадцать лет; в то время, о котором я пишу, я учился в Итоне. Едва у меня сложились мои нынешние взгляды, как я стал их проповедовать. Это делалось без малейшей осторожности. Меня дважды исключали[4], но принимали обратно по ходатайству отца. Я поступил в Оксфорд…»
Здесь оборвем покамест цитирование, отметив «в уме» три важные для нас вещи:
Шелли чуть-чуть приукрашивает себя, слегка приуменьшив возраст создания первых романов и преувеличив кары, которым он подвергся в Итоне; сам предмет этой простительной лжи показывает, что он уже осознал себя литератором и бунтовщиком; «поэтом-бунтарем», сказали бы мы, пародируя романтический штамп, которому в том 1812 году еще только предстояло стать явлением.
Шелли не ищет сугубо профессионального признания маститого писателя. «Старик Державин», благословляющий нового поэта, не был знаком английской литературе – литературное признание находило там другие пути.
И наконец, чувство собственного достоинства, столь заметное в этом письме благоговеющего юноши, столь свойственнее англичанам вообще и столь долго пробивающее себе дорогу в общечеловеческое бытие.
Возможно, Шелли не согласился бы с этой мыслью, но он обрел его не только вопреки семье и школе, но и благодаря им.
Глава II
1
10 апреля 1810 года Перси Биши Шелли занес свое имя в книгу студентов университетского колледжа Оксфорда. В Оксфорд его сопровождал отец, который в юности сам был студентом того же колледжа. По случайному совпадению Перси поселился даже в том же доме, где когда-то жил Тимоти Шелли. Новичку отвели комнату в первом этаже, до сих пор известную как «Кабинет Шелли».
В те годы система образования в Оксфорде во многом отдавала средневековьем, и это мало вдохновляло юношу, стремившегося порвать с прошлым и принадлежать только настоящему и будущему. Обязательные предметы университетского колледжа – грамматика, латынь, логика и богословие – преподносились так упрощенно, что не вызывали у Шелли никакого интереса, но и не требовали особого труда. Испытывая отвращение к схоластике богословия, он посещал этот предмет наименее регулярно. Тут на память приходили рассуждения Годвина о том, что слишком дорогое университетское образование не оправдывает себя, ибо науки, преподаваемые в университете, как правило, представляются в том их состоянии, в каком они были лет 100 тому назад. Система обучения, которая давно не подвергалась коренному преобразованию, становится неизбежно консервативной, она не может соответствовать истинному интеллекту, постоянно стремящемуся к совершенствованию. Очарование Оксфорда заключалось лишь в сравнительной свободе студенческой жизни. Долгих часов с послеобеденного времени до полуночи хватало и на загородные прогулки, и на беседы с его единственным оксфордским другом Томасом Джефферсоном Хоггом, а главное, на самостоятельные занятия теми предметами, которые его увлекали – философией, метафизикой, химией и поэзией.
Хогг был юношей эпикурейского склада, он наслаждался жизнью, принимал ее такой, какая она есть. Ему по душе была поэзия и литература вообще, поскольку она доставляла удовольствие и помогала уходить от повседневных забот. Он живо подмечал любую фальшь и несправедливость, был наблюдателен, насмешлив, остроумен. Шелли был для него «божественным поэтом», каким ему самому никогда не удалось стать. Все шесть месяцев оксфордской жизни Шелли известны нам только с его собственных слов и по воспоминаниям Хогга. К воспоминаниям Хогга следует, однако, относиться с осторожностью. Он считал себя не столько мемуаристом, сколько романистом-сатириком, высмеивающим современные нравы. Живописуя двух восторженных чудаков-студентов, он привнес в описание внешности, привычек и характера Шелли и себя самого значительный элемент художественного вымысла и, вполне вероятно, сочинил некоторые эпизоды для большей выразительности. В портрете Шелли, созданном Хоггом, была своя правда, в некоторых отношениях более важная, чем правда обыденного факта, – здесь отразилось своеобразное состояние искусства и человека романтической эпохи, уникальная и не вполне ясная связь песни и певца, характерная для этого времени. Однако сосредоточившись на интерпретации Шелли как романтического человека-чудака, пылкого энтузиаста, всецело погруженного в мир собственных идей и чувств и неприспособленного к жизни, Хогг дал искаженную картину, из которой никак не вытекает главное – поэтические свершения Шелли. Спора нет, отрицать за поэтом свойства, подмеченные Хоггом, было бы нелепо, но только ими ограничиться нельзя. Между тем линия толкования Шелли, начатая Хоггом, имела и продолжает иметь множество сторонников. Отсюда берет начало тот «мотыльковый» Шелли, которого воспевала критика викторианского периода и о котором с пренебрежением говорят многие, в том числе и замечательные деятели литературы XX века, принимая его за Шелли подлинного. Увы, на совести Хогга и более серьезные грехи: прямая фальсификация документов, рассчитанных на то, чтобы представить Шелли, да и самого себя, в наиболее выгодном свете. Будем снисходительны: вероятно, слишком дороги для преуспевающего адвоката, каким стал Хогг, были увлечения да и грехи юности – и он захотел сделать их «безгрешными», скрыть их подлинные мотивы, заменив их стереотипными для положительных романтических героев.
Но так или иначе, у нас нет других материалов об оксфордском периоде жизни Шелли.
Хогг так описывает их знакомство:
«Это было в конце октября 1810 года, за обедом я оказался рядом с новичком, впервые появившимся в зале. Он был хрупким и выделялся своей молодостью даже за нашим столом, где все были очень молоды. Рассеянный, задумчивый, он мало ел и не знакомился ни с кем из нас. Не знаю, как нам удалось разговориться, не помню, с чего началась беседа и особенно как она перешла к вопросам весьма удаленным от тех, которые мы могли затронуть вначале. Новичок высказал энтузиазм и восхищение поэтичностью и образностью германской литературы. Я не согласился с ним. Он защищал оригинальность немецких писателей, я доказывал, что им не хватает естественности.
«Какую из современных литератур можно сравнить с немецкой?» – спросил он. «Итальянскую», – ответил я. Наш спор был так горяч, что только когда слуги пришли убрать со столов, мы едва заметили, что остались одни». Юноши отправились в комнату Хогга, он зажег свечи, Шелли сел, притих и, к удивлению Хогга, вдруг сказал, что не может продолжать спора, так как не знает ни итальянской, ни немецкой литературы, Хогг с облегчением признался в том же.