Волчья сыть - Сергей Шхиян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, если бы я не попал в это время, не нашел его и не указал, где искать невесту, то они бы не встретились ни в XVIII, ни в XX веке. Все это было запредельно сложно, если, конечно, не принимать возможность множественности вариантов истории.
Иван тоже задумался. По времени уже должны были вернуться домой богомольцы, а мы застряли в самом начале поиска выхода из проблемы.
— Плохи наши дела, барин. Повстречайся мы с тобой хоть тремя днями раньше, можно было бы хоть сейчас к Марфе идти. А теперь, боюсь, ни у нас двоих, ни даже тебе одному пути туда не будет. Враги теперь у нас с тобой сильные, дорогу закажут и запутают.
— Ты про чертяк из замка говоришь?
— Про них, про кого ж еще.
— Так что же делать? — растеряно спросил я.
Перспектива растянуть приключение на всю оставшуюся жизнь мне в эту минуту очень не понравилась.
— Не знаю, барин, я не ведун. Кое-что, правда, могу делать, что другим не по силам, а с нечистью не совладаю. Сам видел, как они меня едва в жертву не принесли.
— А где найти ведуна? Это, вообще, кто?
— Есть такие на белом свете. Навроде нас, долгожилых, только их совсем мало осталось. Их еще трудней, чем нас, сыскать. Всяк не из простых людей от вас, человеков, хоронится, а эти особливо. Да и что им не хорониться, коли они про все наперед знают.
— Ладно, — решив отложить решение вопроса до прояснения ситуации, сказал я. — Давай лучше думать, как тебя легализовать.
— Больно мудреные слова, барин, говоришь, так сразу мне и не понять.
— Нужно что-то придумать, чтобы тебя не арестовали. Давай тебя моим камердинером назовем. Справим городскую одежду, шапку, сапоги, а то босым и в отребье — ты чисто беглый каторжник.
— Была у меня одежа справная, так нечистые отобрали, — словно оправдываясь, сказал Иван.
На том мы и порешили.
Я вышел на улицу. Небо потемнело. Низкие облака неслись над землей. Где-то невдалеке раздался раскат грома. Порывистый предгрозовой ветер трепал ботву на грядках.
Я начал беспокоиться, что Аля попадет под ливень. После недавней пневмонии это было бы совсем некстати.
Черная туча с косыми лохмотьями дождевых струй стремительно набегала на город. Над головой у меня раскололось небо, и длинная извилистая молния, казалось, уперлась в землю. Первые тяжелые капли дождя прошлись по пыльной дороге, и тут же стеной обрушился ливень. Почти сразу образовались лужи, грязные и рябые. Ветер мотал струи дождя, разбивающиеся о почерневшую землю.
Я мок под слабым прикрытием надворотного козырька, вглядываясь в опустевшую улицу. Наконец из стены ливня выскочили наши промокшие до нитки богомольцы…
В летнем ливне для меня всегда существует особая радость обновления. Какие-то подсознательные инстинкты возбуждаются при виде мощи природы. Это не крестьянская надежда на окончание засухи, меня в данном случае не очень волновали виды на урожай 1799 года.
В моем любовании буйством стихии была не меркантильная, а мистическая эстетика. Молнии как бы электризовали ощущения и делали мир контрастным и значительным.
…Из этого мира буйной стихии, из струй дождя, возникла облепленная сарафаном моя любезная, мокрая и пленительная.
— Немедленно переодеваться! — крикнул я Але. — И ты тоже, — велел я смеющейся Дуне. — Простудитесь, помрете.
Не очень мне поверившие девушки со смехом разбежались по своим комнатам.
Я последовал за Алей. Она стаскивала с себя сарафан, а я принялся расшнуровывать одолженные ей для выхода в церковь Дунины башмаки.
Под сарафаном на Але оказались надеты очень забавные панталоны и коротенькая рубашечка, предметы туалета из купленных в «Галантерее» подарков.
Все было совершенно мокрое, но девушка вдруг наотрез отказалась раздеваться.
Это было очень смешно, так как о существовании белья она узнала три дня назад и всю жизнь успешно обходилась без него.
Я, отчаявшись найти хоть какую-то логику и последовательность в женских поступках, не стал морочить себе голову, а прибег к обману и шантажу. После моих клятвенных заверений, что я, конечно же, не буду на нее смотреть, Аля позволила себя раздеть.
Я принялся растирать ее полотенцем. На сытной «барской» пище девушка начала немножко поправляться, и груди ее сделались совершенно соблазнительными. Постепенно движения полотенца из энергичных стали плавными, потом нежными, — и вскоре оно вообще оказалось лишним.
Я обмотал полотенцем Алину голову, чтобы просушить волосы, и пока она оправляла его, сооружая себе что-то вроде тюрбана, принялся целовать ее шею и груди. Аля как бы не замечала моих нежных прикосновений, но не шевелилась, чтобы не мешать. Руки мои, оставшись не удел, инстинктивно начали обследовать пленительные закоулки ее тела…
По-моему, лучшее, что создала природа — это женщина. Столько у них всего такого, приятного на глаз и на ощупь, что хочется увидеть, потрогать, и куда тянет проникнуть. Причем все такое нежное, мягкое…
Гроза продолжала бесчинствовать. Молнии освещали комнату неверным ярким светом. При раскатах грома Аля вздрагивала, прижималась ко мне, не забывая при этом подставить моим жадным губам то одну, то другую грудь.
Я совсем осатанел от буйства природы и остроты желания. Моя прекрасная богомолка начала сама сдирать с меня прилипшую к телу мокрую футболку. Она вся была как натянувшаяся струна, звенящая, голая и бесстыдная.
Мы рухнули на кровать, в податливую мягкость перины. Я с языческой яростью взял ее жаждущее слияния тело. Все протекало сумбурно, грубо и остро. Аля из девочки превращалась в сильную женщину, жаждущую любви…
До этого в наших соитиях было больше духовного, чем физического. Я все время боялся причинить девушке боль и нанести душевную травму. Теперь мы стали равными партнерами, сильными и жадными.
Я с остервенением неутоленной страсти до конца входил в нее, заставляя извиваться в объятиях, с безжалостной силой раздвигал ее тугую девичью плоть. Мне было тесно в ней, но эта теснота создавала ощущения нашего единства, полноты слияния.
Она хотела меня не меньше, чем я ее, и с таким же, если не большим исступлением, ласкала мое тело. Она не давала мне выйти из себя, удерживая мои бедра сплетенными ногами, и обручем сильных крестьянских рук сжимала меня, мешая дышать.
Она не дала мне отдалить завершающий аккорд, дать ей большее наслаждение, когда я, изнемогая от остроты ощущений, не в силах был отсрочить наступающий оргазм. Нас обоих взорвала горячая струя любви, и мы остались лежать обессиленными…
Страсть делала меня жестоким, и в то же самое время я испытывал к моей любимой нежность и жалость, мне хотелось укрыть ее от всевозможных огорчений и бед.
Мне все время было страшно за нее. Я начинал бояться всего, что могло быть для нее опасным: болезней, эпидемий, всяческих социальных передряг, дурного глаза…
…Мы лежали на боку, лицом друг к другу. Я так и остался в ней, горячей и трепетной. Острота желания притупилась, вместо нее меня волнами заливала нежность. Не было никакого эмоционального спада. Просто одно из состояний любви перетекло в другое.
— Я люблю тебя, — шептал я ей в лицо. — Любимая, единственная!
— Я люблю тебя, — говорила она, непонятно, отвечая мне или не слыша меня, выплескивая этими обычными, банальными словами то, что чувствовала сама, и то, что чувствовал я.
..Гроза уходила, напоминая о себе отдаленными раскатами грома. В сенях перед нашей дверью слышались шаги. Время шло к ужину, и я заставил себя преодолеть истому и оторваться от девушки.
Аля все еще лежала нагой и обессиленной, когда постучали в дверь. Она мгновенно вскочила, натянула на себя деревенскую рубаху и поправила всклоченные, непросохшие волосы. За дверями оказалась хозяйка, пришедшая узнать, можно ли накрывать на стол. Аля пошепталась с ней и куда-то ушла.
Я подошел к окну. Низкие тучи неслись над самой землей, роняя тяжелые редкие капли дождя. На улице было серо, сыро и мрачно.
Девочка, прислуживающая на кухне, принесла наш ужин. Аля молча ела, почему-то избегая смотреть на меня. Я, напротив, старался привлечь ее внимание, старательно шутил и сам себе казался не интересным.
Обитатели дома разбрелись по своим углам, вечеряли сообразно собственным вкусам и нас не беспокоили. Теперь самое время было продолжить медовый месяц, но у Али окончательно испортилось настроение. Она начала дуться, капризничать и декларировать свои высокие нравственные принципы.
Я на нее обиделся и усадил за грамматику. Она начинала учиться писать гусиным пером. Сначала я сам опробовал этот романтический «инструмент».
Писать им оказалось очень неудобно, оно все время тупилось, и пришлось несколько раз перетачивать конец. С него то капали чернила, то оно слишком быстро высыхало. Промучившись с четверть часа, я проникся уважением к многословным авторам этой эпохи, написавшим толстенные романы таким несовершенным инструментом.