Не оглядывайся, сынок - Олег Павловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Товарищ сержант, — напустив на себя томную задумчивость, говорит Генка, — разрешите обратиться…
— Да-да, — с готовностью отвечает Гульков, — обращайтесь, пожалуйста.
— Скажите, товарищ сержант, у вас есть девушка?
— Ну, есть. А что?
— И фотокарточку имеете?
— Ну, имею.
— Покажите, товарищ сержант.
— Зачем?
— Да просто… Я вот смотрю на вас и думаю, что девушка ваша должна быть очень красивой.
— Почему?
— Не знаю, но нутром чувствую. Покажите, товарищ сержант. — Генка смотрит на него таким просяще-умилительным и заинтересованным взглядом, что Гульков не выдерживает, слегка даже краснеет, достает из нагрудного кармашка записную книжку, меж страницами которой фотография девушки.
Генка, взяв фотокарточку и почти на нее не глянув, торжественно восклицает:
— А. Что я говорил! Меня нутро никогда не подводит. У такого боевого командира, как наш товарищ сержант, только такая красавица и должна женой быть.
— Она еще не жена мне, — говорит польщенный Гульков.
— Ничего, будет, — утверждает Генка и пускает фотокарточку по рукам. — Смотрите, ребята, рядовой Лешаков трепаться не станет.
На фотокарточке, конечно, не красавица, но довольно симпатичная, пышущая здоровьем полногрудая девушка. Она сидит на стуле, положив на колени руки и слегка повернув голову к столику, на котором стоит ваза с искусственными цветами.
Круглый, на высокой ножке, столик и ваза были тогда непременными атрибутами провинциальных «фотосалонов».
Когда фотокарточка возвращается к Генке, он, словно наслаждаясь изображением, то подносит ее почти к самым глазам, то отводит руку насколько возможно от себя. И загадочно так улыбается. Мы с нетерпением ждем, что же будет дальше. Ведь не мог же Генка так вот запросто, без задней мысли, спросить у сержанта о его девушке. Удивительно, что Гульков сразу клюнул на брошенную Лешим приманку.
— Да, — вздыхает Генка. — За такую девушку хоть в огонь, хоть в воду… Страсть люблю косоглазеньких…
Вот оно, начинается!
— И люблю, когда человек на ногах крепко стоит. Какой она размер обуви носит — сороковой или сорок первый? — Генка невинно и даже вроде бы смущенно взглядывает на оторопевшего сержанта Гулькова и, не дожидаясь ответа, продолжает: — Красавица! Честное слово, красавица! Особенно губы хороши. Тонкие такие, будто и нет их вовсе. Целоваться неудобно, да красиво зато. А красота в жизни самое главное. Если она еще и картавит в придачу, то совсем здорово… А коленки какие, братцы, видели? Жалко, платьем прикрыты. Остренькие, костлявенькие…
— А ну, дай сюда, — не выдерживает больше Гульков. Только сейчас до него дошло, на какой розыгрыш он попался.
— Подождите, товарищ сержант. Я, может быть, всю жизнь о такой девушке мечтал, так хоть поглядеть. Молоденькая, грудей-то совсем почти нет, а работящая, видно: руки-то, гляньте, какие жилистые…
Мы едва удерживаемся от смеха. Гульков раздувает ноздри, выхватывает фотокарточку, играет желваками и уходит на излюбленное свое место крутить цигарку.
Утром меня поднимает с нар Юркин вскрик:
— Ребята! Танк!.. Со свастикой!..
Танк стоит посреди взрыхленного поля с покосившейся башней и распластанной гусеницей. Как смертельно раненый припавший на крыло стервятник, он безобиден и безопасен теперь, но все равно заключено в нем что-то не потухающе зловещее, мрачное, и потому, наверное, мы провожаем его лишь молчаливыми взглядами.
С того утра земля меняется. Больная, истерзанная, с открытыми ранами от недавних боев, она пробегает перед нами, усеянная могильными крестами, подбитыми танками и орудиями.
Как-то сами собой прекращаются шутки, и никто уже не подтрунивает над Юркой Кононовым, все чаще сворачиваются цигарки, дымятся последние папиросы и сигареты. То, что казалось далеким, по-своему романтичным и влекущим, сейчас становится суровой и грозной реальностью. Настоящая война уже не где-то за горами, она здесь, вот тут, стоит лишь протянуть руку, чтобы почувствовать ее горячее, обжигающее дыхание.
Кажется, приехали.
На станции, забитой составами, солдатами, ранеными, людьми в Бог весть какой одежде, куда-то спешащими, беспокойными, мы видим первого фрица. В грязно-синего цвета шинелишке, небритый и нескладный, он стоит с котелком возле кипятильника и дожидается, видимо, своей очереди. Стоит он так, по всему видно, давно, потому что каждый норовит наполнить свою флягу, ведро или такой же, как у немца, котелок побыстрее, и фрица отталкивают, а он не смеет ни шуметь, ни спорить и лишь виновато улыбается.
— Пошли, допросим, — предлагает Леший. — Кто по-немецки шпрехает?
В школе большинство из нас учило французский. Такая была мода. А может, просто учителей французского языка больше было.
— У нас немецкий преподавали, — говорит Леший, — да только он мне что-то на душу не ложился, еле-еле на «удочку» тянул. Ну, ничего, может, он по-русски знает…
Леший поправляет ремень, пилотку, одергивает гимнастерку, насупливает брови, подходит к фрицу шагов на десять, останавливается и манит того пальцем к себе. Фриц беспрекословно подчиняется.
— Какой части? — строго спрашивает Леший.
— Нихт ферштейн.
— А-а… не понимаешь?.. А это понимаешь? — И Леший подносит к его лицу не ахти какой кулак.
Фриц, не переставая улыбаться, кивает и говорит:
— Гитлер капут.
— Ишь ты! Сейчас говоришь Гитлер капут, а вчера небось, говорил русский капут, Сталин капут, да? — Генка делает свирепое лицо. Артист!
— Нихт, нихт, — испуганно машет руками фриц. Руссиш карош, Сталин карош, руссиш зольдатен карош… и снова виновато улыбается.
— Ух, подлиза несчастная, садануть бы тебя по роже или к стенке… Паф-паф… Хочешь?
— Паф-паф дорт, — показывает фриц на запад, — Гитлер капут, война капут.
— Ну и мудрец, — смеется Леший, не в силах больше сдержать напускную свою суровость. — Как зовут?
— Зо-о-вуть? — фриц непонимающе смотрит на Генку.
— Э, тупица… Черт, как это «звать» по-немецки?.. Знал бы — выучил… Ну, понимаешь… Я — Геннадий, Гена…
— Хена… — Немец, кажется, догадывается, о чем его спрашивают. — Ду — Хена, их — Ханс Хофман… Ферштейн?
Мы хохочем. Генка тезку нашел!
— Ду — Хена, их — Ханс… Ферштейн? — повторяет радостно немец.
Леший уже не рад затее и, не зная, видимо, как теперь выйти из положения, спрашивает, показывая на котелок:
— Васер хочешь?
— Я, я, васер…
— Чего ж стоишь, раз-зява? Дай сюда… — Генка вырывает котелок, пробивается к крану, набирает кипятку: — На, лакай, чтоб тебе подавиться…
Немец благодарно кивает:
— О, руссиш зольдатен карош! Данке шен, данке. Гитлер капут!
— Иди ты со своим Гитлером… — И Генка мастерски завертывает такое, что у нас от смеха выступают слезы, а немец, еще раз повторив «Гитлер капут, война капут», топает на противоположный край платформы, где почему-то без всякой охраны стоят еще несколько удивительно похожих на него фрицев.
Весь остатний путь мы, как можем, издеваемся над Лешим.
— Допросил, называется… Тезке обрадовался… За кипятком сбегал… Чего ж в гости не пригласил? Посидели бы, побалакали, по цигарочке выкурили… За войну там, за детишек…
Леший моргает, морщится, вздыхает тяжело. Всегда скорый и находчивый на ответы, тут он словно подавился, и только острый, обтянутый пупырчатой гусиной кожей кадык его бегает вверх-вниз.
Первым жалеет Лешего Юрка:
— Ладно, ребята, хватит… Чего там… Я бы тоже… Душа наша такая… добрая…
За что тебя, Юрка!
Над городком плывут дымные облака. Они чем-то напоминают разрывы зенитных снарядов — кучные и кудрявые. От руин тянет гарью. В ноздрях щекочет, и хочется беспрестанно чихать. Прямо перед нами груда искореженных рельсов. Рядом штабель свеженьких, пахнущих смолой шпал.
Незнакомый майор, представитель части, в которую вливается наша команда, обходит ряды, оценивающе нас оглядывает. По усталому, бесстрастному лицу его не понять, доволен он пополнением или нет.
Потом он коротко рассказывает о боевом пути мотомеханизированной бригады и добавляет:
— Бригада наша гвардейская. Это высокое звание она заслужила в тяжелых боях. Теперь вы тоже гвардейцы. И я надеюсь, вы также с честью оправдаете это звание.
Гвардейцы! Незаслуженные пока, но все-таки… Мне кажется, я прибавил в росте и грудь стала шире.
Потом мы садимся на «студебеккеры», и мощные, вместительные машины мчат нас по пыльной степной дороге. Часа через три скорой езды колонна останавливается около небольшого, наполовину сожженного села. Утонув в израненных, полуобгорелых, но все-таки сохранивших кой-какую зелень на деревьях, оно сбегало по склону холма к лощине, где вздыбились журавли двух колодцев с тяжелыми, окованными железом деревянными бадьями.