Варфоломеевская ночь - Проспер Мериме
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Послушай, Бернар! Я ненавижу словопрения, особенно касающиеся религии; но рано или поздно мне нужно объясниться с тобой, и раз уж мы начали этот разговор, доведем его до конца; я буду говорить с тобой совершенно откровенно.
— Значит, ты не веришь во все эти нелепые выдумки папистов?
Капитан пожал плечами и опустил каблук на пол, зазвенев одной из длинных шпор. Он воскликнул:
— Паписты! Гугеноты! С обеих сторон суеверие! Я не умею верить тому, что представляется моему разуму нелепостью. Наши акафисты, ваши псалмы — все эти глупости стоят одна другой. Одно только, — прибавил он с улыбкой, — что в наших церквах бывает иногда хорошая музыка, тогда как у вас для воспитанного слуха настоящий уходер.
— Славное преимущество у твоей религии! Есть из-за чего в нее переходить!
— Не называй ее моей религией, потому что я верю в нее не больше, чем в твою. С тех пор как я научился думать самостоятельно, с тех пор как разум мой стал принадлежать мне…
— Но…
— Ах, уволь меня от проповедей! Я наизусть знаю все, что ты мне скажешь. У меня тоже были свои надежды, свои сомнения. Ты думаешь, я не делал усилий, чтобы сохранить счастливые суеверия своего детства? Я перечел всех наших богословов, чтобы найти в них разрешение тех сомнений, что меня устрашали, — но я только усилил свои сомнения. Короче сказать, я не мог и не могу больше верить. Вера — это драгоценный дар, в котором мне отказано, но которого я ни за что на свете не старался бы лишить других людей.
— Мне жаль тебя.
— Прекрасно, и ты прав. Будучи протестантом, я не верил в проповеди; будучи католиком, я так же мало верю в обедню. К тому же, черт возьми, не достаточно ли было жестокостей в нашей гражданской войне, чтобы с корнем вырвать самую крепкую веру?
— Жестокости эти — дела людей, и притом людей, извративших слово божье.
— Ответ этот принадлежит не тебе. Но допусти, что для меня это недостаточно еще убедительно. Я не понимаю вашего бога и не могу его понять… А если бы я верил, то это было бы, как говорит наш друг Жодель, не «без превышения расходов над прибылью».
— Раз ты к обеим религиям безразличен, зачем тогда это отступничество, так огорчившее твое семейство и твоих друзей?
— Я двадцать раз писал отцу, чтобы объяснить ему свои побуждения и оправдаться, но он бросал мои письма в огонь, не распечатывая, и обращался со мной хуже, чем если бы я совершил большое преступление.
— Матушка и я не одобряли этой чрезмерной строгости. И если б не приказания…
— Я не знаю, что обо мне думают. Мне это не важно. Вот что меня заставило решиться на этот опрометчивый поступок, которого я не повторил бы, если бы вторично представился случай…
— А! Я всегда думал, что ты в нем раскаиваешься.
— Я раскаиваюсь? Нет, так как я не считаю, что я совершил какой-нибудь дурной поступок. Когда ты был еще в школе, учил свою латынь и греческий, я уже надел панцирь, повязал белый[24] шарф и участвовал в наших первых гражданских войнах. Ваш маленький принц Конде, благодаря которому ваша партия сделала столько промахов, — ваш принц Конде посвящал вашим делам время, свободное от любовных похождений. Меня любила одна дама, — принц попросил меня уступить ему мою возлюбленную; я ему отказал, и он сделался моим смертельным врагом. С той поры его задачей стало — изводить меня всяческим образом. Он указывал партийным фанатикам на меня, как на некое чудовище распутства и неверия. У меня была только одна любовница, и никого больше. Что касается неверия, — я никого не трогал. Зачем было объявлять мне войну?
— Я никогда бы не поверил, что принц способен на такой дурной поступок.
— Он умер, и вы из него сделали героя. Так уже ведется на этом свете. У него были свои достоинства; умер он как храбрец, и я ему простил. Но когда он был могуществен, то считал преступлением со стороны какого-то бедного дворянина, вроде меня, противиться ему.
Капитан прошелся по комнате и продолжал голосом, в котором все больше слышалось волнение:
— Все священники и ханжи в войске сейчас же набросились на меня. Я так же мало обращал внимания, на их лай, как и на их проповеди. Один из приближенных принца, чтобы подслужиться к нему, назвал меня в присутствии всех наших капитанов развратником. Он добился пощечины, и я его убил. В нашей армии каждый день происходит в среднем по двенадцати дуэлей, и генералы делали вид, что не замечают этого. Но для меня сделали исключение, и принц решил, что я должен послужить примером для всей армии. По просьбе всех знатных господ и, должен признаться, по просьбе адмирала меня помиловали. Но ненависть принца не была удовлетворена. В сражении под Жазнейлем я командовал отрядом пистольщиков; я был первым в стычке, мой панцирь, прогнутый в двух местах аркебузными выстрелами, сквозная рана от копья в левую руку показывали, что я не щадил себя. Со мной было не более двадцати человек, а против нас шел батальон королевских швейцарцев. Принц Конде отдает мне приказ идти в атаку… Я прошу у него два отряда рейтаров… и… он называет меня трусом.
Мержи встал и взял брата за руку. Капитан продолжал с гневно сверкающими глазами, не переставая ходить:
— Он назвал меня трусом в присутствии всех этих господ в позолоченных кирасах, которые через несколько месяцев бросили его при Жарнаке и дали врагам убить его. Я подумал, что следует умереть; я бросился на швейцарцев, поклявшись, если случайно выйду живым, никогда впредь не обнажать шпаги за столь несправедливого принца. Я был тяжело ранен, сброшен с лошади. Еще немного — и я был бы убит, но один из приближенных герцога д’Анжу, Бевиль, этот сумасшедший, с которым мы сегодня обедали, спас мне жизнь и представил меня герцогу. Обошлись со мной хорошо. Я жаждал мести. Меня обласкали и уговорили поступить на службу к моему благодетелю, герцогу Анжуйскому.
Я с негодованием видел, как протестанты призывают иноземцев на нашу родину… Но почему не открыть тебе единственной причины, побудившей меня к отречению? Я хотел отомстить — и сделался католиком, в надежде встретиться на поле битвы с принцем де Конде и убить его. Но долг мой взялся заплатить негодяй… Обстоятельства, при которых он убил принца, заставили меня почти забыть свою ненависть… Я видел принца окровавленным, брошенным на поругание солдатам; я вырвал у них из рук тело и покрыл его своим плащом. Я уже крепко связал себя с католиками, я командовал у них конным эскадроном, и не мог их оставить.
К счастью, как мне кажется, мне все-таки удалось оказать кой-какую услугу моей прежней партии; насколько мог, я старался смягчить ярость религиозной войны и имел счастье спасти жизнь многим из моих старых друзей.
— Оливье де Басвиль везде твердит, что он тебе обязан жизнью.
— И вот я католик, — произнес Жорж более спокойным голосом. — Религия эта не хуже других: с их святошами ладить очень нетрудно. Взгляни на эту красивую мадонну, — это портрет итальянской куртизанки. Ханжи в восторге от моей набожности и крестятся на эту мнимую богородицу. Поверь мне: с ними гораздо легче сторговаться, чем с нашими священнослужителями. Я могу жить, как хочу, делая незначительные уступки мнению черни. Что? Нужно ходить к обедне? Я иногда хожу туда, чтобы посмотреть на хорошеньких женщин. Нужно иметь духовника? Черта с два! У меня есть бравый монах, бывший конный аркебузир, который за экю дает мне свидетельство об отпущении грехов, да, и в придачу берется передавать любовные записочки своим духовным дочерям. Черт меня побери! Да здравствует обедня!
Мержи не мог удержаться от улыбки.
— Например, — продолжал капитан, — вот мой молитвенник. — И он бросил ему богато переплетенную книгу в бархатном футляре с серебряными застежками. — Этот часослов стоит ваших молитвенников.
Мержи прочел на корешке: «Придворный часослов».
— Прекрасный переплет! — сказал он с презрительным видом, возвращая книгу.
Капитан открыл ее и снова передал ему с улыбкой.
Тогда Мержи прочитал на первой странице: «Ужасающая жизнь великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля, составленная г. Алкофрибасом, извлекателем сути»[25].
— Вот это книга! — воскликнул со смехом капитан.
— Я придаю ей больше значения, чем всем богословским томам Женевской библиотеки.
— Автор этой книги, говорят, был исполнен знания, но не сделал из него благого употребления.
Жорж пожал плечами.
— Прочти этот том, Бернар; ты потом скажешь мне свое мнение.
Мержи взял книгу и, помолчав немного, начал:
— Мне очень жаль, что чувство досады, безусловно законной, увлекло тебя к поступку, в котором ты, Несомненно, со временем будешь раскаиваться.
Капитан опустил голову и, уставив глаза на ковер, разостланный у него под ногами, казалось, внимательно рассматривал узор.