Немцы - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Забыла сказать, — уже легла, но вернулась на кухню, где он изучал телевизионный пульт, думая свое, — тебя из префектуры искали.
— Звонили на домашний? — включил телевизор, чуя: запылало, потяжелело лицо. — Что сказали?
— Соседка видела: возле корпуса три, за рынком, ходил какой-то парень и спрашивал: где живет Эбергард из префектуры? Курьер, пакет какой-то привез. Она говорит: ваш муж вроде Эбергард, а где работает, откуда мне знать? Хотела вернуться, парню сказать, но сумка тяжелая с картошкой. Сколько раз ей рассказывала: где работаешь, как познакомились — ничего не помнит!
Как только ушла, пошумела в душевой, костным хрустом закрылась дверь в спальню, свет погас, — мигнул и занавесился серой пылью телевизор; прошло еще время, и Эбергард закрыл глаза и ладонь положил на брови: сейчас скажет им; и открыл глаза: когда человек говорит в телефон, он не видит, вернее, то, что видит, — перестает сознавать; видит отвечающие и спрашивающие голоса, да еще свой голос, бубнящий под черепной костью; голоса, шорохи связи, преодоленные географические расстояния слепят, хоть глаза остаются открытыми, когда говоришь в телефон; закончишь и — зрение возвращается, человек вспоминает, где он, и понимает, что же на самом деле должен был говорить и как; вот сейчас главное — ему не ослепнуть, чтобы не пролаяли ответно, не подпустить голоса диких к себе; вот, как всегда, подтянул бумагу — напишет важное слово и будет его непрерывно видеть, слово удержит его, оставит здесь. Написал «Эрна». Но испугался и зачеркнул, уж слишком… Вдруг увидят, поймут; для надежности перевернул листок; написать «аукцион»? — хватит букв? Написал «я». Посмотрел: устоит? Переправил на «Я», и пожирней, усилил, буду видеть. Стер непрочитанные три сообщения от адвоката, позвонил Роману, «Быдлу-2», с каждым ударяющим гудком всматриваясь в свою главную букву — якорь.
— Извините за поздний звонок.
— Ты очень опоздал! Скоро встретимся.
— Роман, — Эбергард смотрел на букву «Я», может быть, Эрна пойдет с ним на крестный ход, через недели три начнет подтаивать снег посреди дня, пройдут годы и вообще всё другое наступит, — выслушайте мое предложение. Я хочу вам помочь. Ситуация с аукционом вам понятна? Пришли те, кто не должен прийти, от мамы с папой — они играют не по правилам, им так можно. Свое вы должны вернуть — я на вашей стороне, хотя я — никто, технический исполнитель, взял — отнес.
— Говори. Я не один тебя слушаю. Мои партнеры хотят с тобой познакомиться.
— Я защищал ваш интерес, меня уволили за это. Но я помогу: ваш взнос попилили первый заместитель префекта Хассо и советник префекта Евгений Кристианович Сидоров. Я дам их телефоны, домашние адреса, номера машин. Знаю, где работает жена Хассо, где учатся дети. Что-то частично знаю про его недвижимость, в восемь утра всё вам вышлю. У меня вашего нет, — всё-таки не удержал, запеклись глаза жарким, и пропало «я», но опомнился: «я»; слышно — Роману кто-то говорит, не один человек, довольная интонация; вдруг ему показалось, к Роману голоса эти не относятся, потому что Роман тихо-тихо, будто таясь от этих голосов или кого-то еще, в глубь головы сказал из опасности близи:
— Соскочить хочешь, сучонок. Еще нас развести? Мы их не знаем. Мы с тобой говорили. Ты как говорил? «Я отвечаю» говорил? Ответишь. К тебе уже едут люди!
— Я уже заявил в милицию по факту угроз… — разумно начал он, но Роман отключил телефон. Эбергард повторил про себя: что следовало за чем, да, нормально, доволен собой, вдруг — всё обезумело, словно кто-то встряхнул его вместе с домом, всё рассыпалось; погасил свет, подумай, но прежде — прокрался к входной двери, Улрике забывает на нижнем замке докрутить оборот, и — в глазок — округлый мир пятнистого кафеля и мышиных ступеней — здесь он поселился, здесь и придется выживать; выдернул из розетки городской телефон; из окна кухни (возле соседнего подъезда джип не гасил фар, ходят люди, два — от подъезда к подъезду, не торопясь, одеты тепло, еще паркуется машина) не угадаешь. Не сейчас, так чувствовал он: то, что ждал (всё что угодно…), если и произойдет, то ночью, много позже, в страшные часы, когда умирают люди и дежурной бригаде в реанимации лень вскакивать на угасающие шевеления; подумать есть время, но думать не мог; кончился он, сделал всё намеченное, но ничего вокруг не сделалось и не ослабло, не принято в расчет, не мог даже надеяться, что попозже сделается и они передумают, отъедут, или утром кошмарное всё покажется не таким… мыслей нет, так, возня в изгрызенной трухе, уже пройденные червями пустоты, обнимавшее каменное то, что может потрогать каждый: он должен. Вот всё, что понимает он остатками своей настоящей, не изжитой еще сути, человекоподобного облика, и «думаньем» не изменишь: должен, взял чужое, неважно у кого, и единственный человек, который сказал бы «нет, не так» после рассказа в подробностях, была его мама, но и она бы, отрицая, понимала — «да»; попал под какой-то забытый, но действующий в несчастных местах, в несчастное время и для несчастных устаревший закон, отмененный жизнью, русскими людьми, понятиями! — под закон угодил, и отзывалась в нем правота этого закона, что-то такое, что откликается внутри смутным, болезненным шевелением, когда он вспоминает детство, — воспоминание, то, что окликает его и не перестанет с надеждой окликать, даже когда отвечать уже будет нечему в неком… всё, что останется от него лично, вот это — «а себя помнишь?». Должен — давило больше, чем страх унижения, «осложнений», неведомого, «проблем», «вопросов», того, что могло произойти с ним, с Улрике (он налегал изо всех сил на дверь, за которой стояло «…и с Эрной» — кратчайший путь для решения с ним любых вопросов); а вернее — страх и осознание долга сливались в подавляющее что-то так, что Эбергард — вот сейчас, вот сейчас — услышал, что стонет… Молчи! — не напугать Улрике — невыносимо; что сказать, когда Улрике: почему ты не идешь? Почему сидишь в темноте? Скажет «нам страшно», она начинала утверждать за себя и за ребенка. Забылся, упустил истекающую минуту и увидел со стороны, как его втягивает в себя пасмурное полотно, похожее на кинохроникальный дирижабль, — надувается серое, слоновое, безголовое, дынно-потресканное и заслоняет такое же серое, но и черное с синевой небо, и лодка в сетях болтается под оторвавшимся от гнилых подсолнухов брюхом.
Разделся, еще проверив улицу и за дверью — в глазок, отключил звук на мобильном, лежал рядом с Улрике и ждал, когда телефон замигает опять, внизу, на полу, по правую руку — названивали с неопределившегося, Эбергард знал: будут звонить, пугался, но телефон не отключал — может быть, звонки — всё, что пока они хотят, и, если он отступит в «зону вне доступа», они примутся за что-то другое… Слушал обжитые звуки, которые есть тишина, и теперь-то понимал, из чего состоит тишина: капли роняют краны, треск остывающей лампы, перелив батарейных вод, оседания, стуки… Незнакомый звук подбрасывал его в постели: чужой! бежать к дверям? нет? Он больше не представлял себе ничего, даже разговоров с ними, он всё сказал, как хотел, лучше, чем мог, цеплялся только за «может быть, Фриц»; или (почти в равную вероятность) что какой-то очень сильный человек вызовет его в большой дом, скажет: мы всё знаем и как с вами знаем, но всё-таки расскажите — еще раз, с самого начала, спокойно, у меня есть для вас время, и — больше ни о чем не беспокойтесь, мы уже всё объяснили этим людям, они поняли, что не правы, они сейчас брюхом на бетоне… Они еще извинятся перед вами: кем же мог быть этот человек? Никем. Даже в мечте не бывает такого. Привыкать пора жить без мечты, мечтам его почему-то требовалось возрастное правдоподобие, выходит, мечтать оставалось о себе-старике, себе — запоздалом победителе-ветеране, себе — поздно стартовавшем седовласом; нет, с мечтами покончено, но сможет ли прожить он без своих удивительных одержимых разных «я»-людей? А что делать с мечтами, оставшимися за спиной, просроченными, когда набранная вами комбинация цифр оказывается невыигрышной и пора отходить с распаренным лицом от игрового автомата и, выпив стакан воды, двигаться к расступающимся от приближения дверям? Очертания жизни «обыкновенного человека» напоминали ему очертания гроба. Станет вредным стариком. Жалобы на судьбу, обида на мир, на близких, что не видят того, кем бы он мог, если бы; казалось: не спал, но, выходит, уснул, потому что вздрогнул, когда Улрике вскочила:
— Мама! Что это?!
Выл домофон (а чего ждать другого?!); схватив одежду, выбежал в коридор и гавкнул (первый раз у них голосил домофон, они и звука его не знали, и от этого еще ужасней):
— Алло? Алло!!! — Но смолкло уже, пищал отпертый кем-то замок, поскрипела и захлопнулась подъездная дверь, прислушался: да, лифт зацепил и тяжело потянул кого-то наверх!
— Эбергард! — звала Улрике. — Ты где? Кто это?
— Какой-то дурак… Ошибся, — негромко, боясь обнаружить свое местоположение, смотрел сквозь глазок, прислушиваясь — едет, тянет, едет лифт, всё! — не здесь, но рядом — выше этажом или внизу; может, так и делают, не доезжают и ждут между этажами, ноги Улрике уже шлепали за спиной: