Зимняя война - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Негусто. На два билета хватит. Люсиль, мы две реки. Маленьких речонки. Речушки. И мы течем в большую реку. Нет. В океан. На Север. На Восток.
Он вспомнил, как салажонок с санками бежал с откоса по льду, к мерцающей, дымящейся полынье.
— Вокзал еще ничей. Вокзал — он наш. Его не взяли. Его возьми-ка попробуй. Я хочу стать маленьким мальчонкой, лежать в пеленках, спать. Сопеть в одеялах. Но я не младенец Спаситель. И волхвы не придут.
Они с Люсиль шли вдоль ожидальных скамей; везде, прислонившись к спинкам, развалившись во всю длину, по-собачьи, вповалку, скрючившись в три погибели — кто как мог, спали измученные люди. Они спали на скамьях и на камнях, прямо на полу, и им было холодно, и они ежились и дергались во сне от озноба.
Он слизнул капли пота с губы, наступил Люсиль на ножку в узком сапожке, бормотнул: «Прости». Кольцо сжимается. А я еще никому не надел на палец кольцо. Все мои женщины, все мои жены были невенчанные со мной; и никто не родил мне ребенка; и гнал меня ветер по свету. Я мотался, как дорожный знак над бездной.
— Люсиль, ты слышишь гул за стенами?!.. Что это… это войска…
— Это всего лишь поезд, Юргенс. Он идет и качается. Ты никогда не занимался любовью в поезде?.. — Она хохотнула. Сильней сжала его руку. — Это забавно!.. Непорочное зачатье… Девственная измена… Состав лязгает, гремит, и в нем едут люди за военной поживой… за наживой. Тебе не кажется, Юргенс, что поезд грохочет как пулемет?!..
— Собьемся в стог, Люсиль, покуда мы живы. Погуда Бог сам не сгребет нас своими граблями. Эй-эй!.. Люди!.. Давайте теснее, в кучу!.. теплее станет…
Она, притворно-страшно округлив глаза, хохоча, зажала ладошкой ему рот.
— Тише, что вопишь, кто тебя послушает… У тебя лоб светится золотым светом. Может, ты уже святой.
— Да, может, я уже святой, Люсиль. Ну что, удираем из Армагеддона?.. или…
Он прищурился, рассматривая ее, будто впервые увидел. Там, близ глетчеров, на горном застылом озере.
— Слушай! Слушай!.. Слушай, как воет собака!..
Посреди вокзального зала, подъявши морду ввысь, выла, как плакала, огромная тощая собака. Она по виду была давно не кормлена; ей не досталось от людей ни мясца, ни завалящего мосла. Она выла, исполняя последнюю песню, на последнем издыханьи, на вдохе и выдохе, слуга людей, преданная ими, выброшенная за борт людского корабля. Она приползла на последний человеческий корабль, на ветхое дырявое судно Вокзала, отправлявшегося в никуда, и здесь пела, плакала и выла, напоминая каждому самого себя. Люсиль глядела на собаку широким, долгим взглядом.
— Она воет над нами, Юргенс, — проговорила Люсиль дрожащими губами. — Нам осталось жить всего ничего.
На ее скуле светился озерный алмаз слезы.
— Поплачь еще, собака, — шептала Люсиль, и губы ее прыгали, вспухали. — Повой еще. Ты еще не все нам рассказала про нас, собака. Поплачь еще, повой навзрыд. Юргенс!.. Иди к кассам. Бери билеты. Едем!.. Туда, к Хамар-Дабану… там — легче умереть… что ты медлишь?!..
Собака выла. Он стоял перед Люсиль, бессильно опустив руки. С изумленьем увидал, что на нем надета все та же его старая, солдатская гимнастерка, и на ней не хватает двух медных пуговиц. Это… она, что ли, привезла с собой… с того света…
— Или ты будешь посреди Армагеддона ждать огня, забившись в угол каморки, как последняя крыса?!
Он шагнул к ней. Собака все выла, и с зубов по черным губам у нее стекала голодная слюна.
— Я не крыса, Люсиль. Около поездов столпотворенье. Все хотят уехать. Садятся в вагоны, идя друг у друга по головам. Один мужик, чтобы влезть, пропорол проводнице сердце ножом. Ты знаешь, что во время голода у человека отнимается разум, и матери могут есть своих детей, а дети — убивать и съедать своих родителей? Я до сих пор не знаю… — он тяжело вздохнул, снова отыскал ее руку и крепко сжал, — настоящая ли ты.
Она со злостью вырвала руку. Люстра швыряла в них тысячью золотых копий. Собака выла, зажмурив гноящиеся глаза.
— Я настоящая! — крикнула она яростно. — И буду настоящей! Я не знаю, с кем ты меня путаешь! Путался тут со всякими! Мое имя Люсиль! Я певичка! Птичка! Голубка! И я еду! Туда! На Восток! К Байкалу! А ты тут оставайся! Фраер! Притвора! Трус!
Он вздрогнул всем телом, как от удара. Между криво стоящими тощими лапами воющей собаки, на грязном мраморном полу Вокзала, нестерпимо сиял огромный круглый синий камень. Он просиял — и закатился, отлетел меж чужих ног и баулов, узлов и сундуков, затерялся меж чемоданами и рюкзаками, и его схватил с полу, подобрал чернявый цыганский мальчик, зажал в кулаке, и он выскользнул у него из кулачка и укатился дальше, и люди не видели его, только их лица снизу, с полу, там, где он катился, озарялись бледно-синим, золотым сияньем.
Собака выла. Люсиль плакала. Сапфир катился. Блокада сжимала кольцо.
Война входила в Армагеддон со всех сторон, обнимая его, как красавица — возлюбленного.
Все было верно. С подлинным верно.
Он обнял Люсиль. Шепнул ей в ухо, позолоченное светом белой непокорной кудряшки:
— Езжай. Я помогу тебе сесть в вагон. Я подниму тебя на руки и пронесу тебя над толпой на руках. Пусть плюются, полосуют меня ножами, мордуют. Ты уедешь. Ты сможешь.
Он так и сделал. Он купил ей билет, они выбежали на перрон, посекаемый серебряными хлыстами и плетями пурги, прибились напором беснующейся, кричащей прощальную невнятицу толпы к вагону, и Лех поднял Люсиль над бездной народу в черных пальто, в безликих куцавейках, в папахах и армяках, над солдатней в пилотках и рваных ушанках, над стариками в треухах, над матерями, голосящими сумасбродно: «Ах, сыночек мой Митенька-а-а-а!.. Я там тебе пирожков в торбочке напекла-а-а-а!.. Ешь, в дороге голодно!.. Слезь на станции Балезино, запомнил?.. там тебя тетка встретит… Балезино!..» — и так, держа ее на руках над головой, как огонь, как белый факел, расталкивая народ самим собой, так, как ледокол колет слежалый, застарелый крепкий лед, понес к вагонной двери, а проводница, вжатая неистовствующим людским морем в железную вагонную обшивку, глядела потрясенно, как высокий, длинный солдат в потрепанной гимнастерке, как Царь, держит на руках белокурую девчонку, свою Царицу, и вносит в орущий и плачущий, набитый доверху, как рыбой в солильной бочке, слепой общий вагон, — и билета было не спросить, и ругательство не крикнуть вслед: он внес ее в поезд, и он усадил ее на ее Царское место, и он поцеловал ее на прощанье, — а еды-то у нее с собой не было, чтобы трое, четверо, пятеро долгих дней и ночей есть ее из дорожного мешка, — и он заплакал от горя, и она, проведя рукой по его щеке, нежно утешала его.
— Юргенс!.. Я же помню нашу любовь… Ты был со мной. Я была с тобой. Любовь — это лишь память любви. Боль — это воспоминанье о боли. Нет ничего. Есть только сон и память. Помни меня. Ты в кольце. Армагеддон не прорвет блокаду. Дай я тебя покрещу. Так меня крестил один монах.
Белое ее личико потемнело.
— Его распяли… на Островах…
Собака выла над всем Вокзалом, над огнями, над хлещущими саблями пурги, над шпилями уходящих в чернь неба башен, над дрожащим всем длинным телом, всей дымной хордой, скорым поездом, что вот-вот должен был отойти от платформы, сорваться, застучать, улететь, вырвать себя с корнем из голода и ужаса Армагеддона.
Толпа налетела, смяла его, нажала, ревя, прокатилась волной, оторвала его от Люсиль, вынесла вон из вагона, как щепку, как ореховую скорлупу в пене прибоя. Белая пена метели захлестнула его. Сквозь беспредельное окно Вокзала он видел чудовищного золотого дикобраза люстры. Свет протыкал ночь насквозь. Поезд, забросанный воплями и взрыдами, отошел. Он не видел лица Люсиль. Она была далеко, за сотней затылков и лиц, за тысячей плачущих глаз.
Он поднял руку, сложил троеперстие и тихо, тайно, подняв ладонь, перекрестил уходящий поезд и живую женщину в нем.
Собака выла. Он понял, что сидит на снегу, подняв лицо, и сам воет, воет вместе с ней.
— Где наш храбрый солдат, Ян?..
Генерал откинулся на спинку парикмахерского кресла. Его услужливо, дотошно брил лучший цирюльник, выписанный Яном из Европы, из лучшего модного салона; генерал платил ему за бритье слитками контрабандного вражьего золота.
— Думаю, что еще в Париже. Он попался в лапы к Авессалому. Коромысло работает безупречно. Они пытались от него добиться правды. У меня есть сведенья, что он вырвался. Его щедро накачали наркотиками. Он — мужик молодой, сильный. Справился; на Войне не такое видывал, в боях бывал, ранен сто раз, контужен, в газовые атаки попадал. Крепкий зверь. И сообразительный. Он им ничего не сказал. Они насылали на него сногсшибательную девочку. По прозвищу Косая Челка. Эта девочка даст сто очков вперед любому нашему мальчику.
— Включая Марко?.. — Ян издал короткий смешок.
— Включая самого Коромысло. Но у Леха оказалась в руках контрфигура. И он выставил ее, когда надо. Фигура убойной силы. Я сам не ожидал. Жаль, она погибла. Она повторила судьбу своего отчима. Я знал его по прежней Войне. Она сгорела в самолете. Жаль. — Генералу побрызгали на коротко остриженный и подбритый затылок остро пахнущими лошадиной сбруей и лимонным соком изысканными духами, и он растер затылок и шею до красноты, втирая в кожу пахучий спирт. — Очень жаль, иначе мы бы ее не упустили. Она бы замечательно работала на нас. Это была бы Мата Хари Зимней Войны. Она прославилась бы. Она…