Эхо времени. Вторая мировая война, Холокост и музыка памяти - Джереми Эйхлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта бурная реакция отражала не просто признание творческого триумфа Шостаковича – она ясно говорила о том, что его музыка в огромной степени отвечала тогдашним настроениям общества. Леонид Брежнев, сместивший Хрущева, свернул многие из либеральных реформ, начатых его предшественником. Всего за год до появления Четырнадцатой симфонии советские войска подавили волну протестов в Чехословакии, получивших название Пражской весны, и положили конец отчаянным надеждам на “социализм с человеческим лицом”[761]. Однако при том, что рядовые граждане остро ощущали изъяны и недостатки советской действительности, партийная идеология упрямо продолжала требовать от общества проявлений оптимизма. Поэтому Четырнадцатая стала, по словам одного наблюдателя, “законным поводом испытать отчаяние, пропитывавшее ту эпоху, ощутить боль от краха надежд на создание более человечного общества… Четырнадцатая отворяла дверь слезам, на которые еще не был наложен полный запрет”[762].
А через восемь месяцев уже полным ходом шла подготовка к британской премьере Четырнадцатой – к первому публичному исполнению этого произведения за пределами СССР. Премьера должна была состояться в концертном зале Снейп-Молтингс, в исполнении оркестра под управлением адресата посвящения симфонии. “Наш фестиваль в Олдборо начнется через несколько дней, и очень скоро я начну репетировать вашу – нашу – 14-ю симфонию, – писал Бриттен Шостаковичу. – Не могу выразить, с каким жадным нетерпением я жду момента, когда смогу исполнить ваше великое сочинение. Надеюсь, я сумею отдать ему должное; безусловно, я буду стараться изо всех сил – так, как не старался никогда прежде. Всякий раз, когда я читаю ваше посвящение, сердце у меня тает, – нельзя и представить себе лучшего подарка одного композитора другому!”[763]
Британская премьера прошла 14 июня 1970 года. Бриттен дирижировал Английским камерным оркестром, а вокальные партии исполняли Галина Вишневская и Марк Решетин. Шостаковичу болезнь помешала приехать в Англию, но тем не менее, дирижируя, Бриттен в полной мере сознавал всю важность происходящего. Мы знаем об этом не только из рецензий, но и благодаря съемочной команде Би-би-си. С первых же нот Бриттен передает присущее этой музыке необычное ощущение простора, какой-то высокогорной прозрачности атмосферы. De Profundis Лорки звучит с тихой величавостью, а “Малагенью” струнные под управлением Бриттена исполняют с неукрощенным неистовством. В “Самоубийце” голос Вишневской придает трем лилиям некую серебристость сродни лунному сиянию. А в “Ответе казаков” оркестр вторит баритону, обличающему преступного тирана, мощными, словно удар молота, аккордами.
Но, конечно же, раз речь идет об исполнении Бриттена, с наибольшим нетерпением мы ждем девятого эпизода – кюхельбекеровского “О Дельвиг, Дельвиг!”. И он не разочаровывает. На принадлежавшем Бриттену и сохранившемся в его архиве экземпляре партитуры видны его пометки – практические указания. На первой странице он сделал четкую пометку: “Не слишком медленно!” Но в живом исполнении он довольно трогательно игнорирует свое же указание и подчеркнуто замедляет темп – словно для того, чтобы насладиться теплотой гармонии и, возможно, всего, что за ней стоит. Голоса виолончелей служат выразительным средоточием этого эпизода, они возносят вверх благородные слова, льющиеся из уст баритона. И, что довольно удивительно, где-то в глубине этого слитного звучания виолончелей благодаря сделанной записи сохранились и звуки, извлеченные опытными пальцами Аниты Ласкер. Как одна из участниц коллектива Английского камерного оркестра, она тоже принимала участие в премьере симфонии. После того как умолкла последняя нота, раздались аплодисменты – громкие и решительные. Те, кому посчастливилось побывать на этом концерте, прослушали одно из лучших исполнений Шостаковича.
Личная связь сохранялась между двумя композиторами и в последние годы их жизни. В апреле 1971 года Бриттен вместе с Пирсом побывали в Ленинграде, а летом 1972 года Шостакович вместе с женой Ириной посетили Олдборо. Во время этой второй встречи Бриттен в порядке исключения (обычно он такого не делал) дал Шостаковичу ознакомиться с набросками к своей будущей (последней) опере “Смерть в Венеции”. Изучая партитуру, Шостакович просидел в библиотеке Бриттена два часа, а Бриттен все это время дожидался в саду, беседуя с Ириной. С откровенностью (тоже совершенно нетипичной) он рассказал ей о своей поездке в Бельзен в 1945 году. Когда Шостакович наконец вышел, то, как вспоминал один очевидец, лицо у него светилось[764].
Последнее письмо Бриттена своему музыкальному соратнику было отпечатано на машинке, потому что он уже не мог держать ручку после перенесенной хирургической операции по замене сердечного клапана. “В последние два года у меня все весьма печально со здоровьем, и я все время нахожусь почти в полной неподвижности, – писал он. – А вы, дорогой Дмитрий, продолжаете работать, как обычно, с колоссальной энергией, создавая всем нам на радость новые шедевры”[765]. Должно быть, Бриттен не сознавал, насколько ослаб к тому времени сам Шостакович: он перенес второй инфаркт и у него выявили рак легких. В ту пору Шостакович хватался как за спасительную соломинку за любые, самые дикие, обещания исцеления, и даже согласился посетить ясновидящую, которая, как рассказывали, прожигает кожу пациента наложением рук. 9 августа 1975 года, в половине седьмого вечера, его страдания прекратились навсегда.
Через пять дней в Большом зале Московской консерватории прошло торжественное прощание с композитором[766]. Шостаковича чествовали как верного сына коммунистической партии, звучали напыщенные речи – словом, разыгрывался ритуальный спектакль из тех, что Шостакович при жизни терпеть не мог. На краю той самой сцены, на которой проходили мировые премьеры многих его симфоний, теперь лежали девятнадцать огромных цветочных венков, а неподалеку на большом черном пьедестале стоял открытый гроб с телом композитора. Лицо его было очень сильно нарумянено – совсем как у беспомощного мертвого поэта из стихотворения Рильке, руки сложены крест-накрест на груди, а все остальное утопало в цветах. Эта картина вызывала в памяти строки из стихотворения Марины Цветаевой, которые однажды приводил сам Шостакович, говоря о показной пышности государственных похорон: “Гляди, мол, страна, как, молве вопреки, / Монарх о поэте печется!”[767]
Однако когда в зал стали запускать публику, атмосфера мгновенно изменилась: от абсурдной пышности не осталось и следа. Тысячи рядовых граждан, уже отстоявших длинную очередь, теперь вливались в зал и один за другим проходили





