«Упрямец» и другие рассказы - Орлин Василев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стоял, беспомощно опустив руки, пряча глаза за свисающими на лоб вихрами. Меня бросало то в жар, то в холод. Воротник новой куртки, хоть она и была мне в самую пору, вдруг показался тесным, стал душить, но не было сил пошевелить пальцами, чтобы расстегнуть его. Я задыхался…
Мне ли было не знать, какая это дикость — бить человека! Ведь когда я еще мальчишкой был, фашисты так меня исколотили, добиваясь, чтоб я сказал, где находится партизанский отряд, что у меня до сих пор нос на сторону сворочен. Но как тут объяснишь собранию, что подымал я на людей руку не сдуру, не потому, что такой несознательный, а потому, что в сердце у меня какой-то изъян, не так оно устроено, как у всех. Вот умом понимаю: «Нельзя! Не замахивайся! Составь акт!» А сердце как зайдется! Кровь бросится в голову, рассудок помутится, и рука сама собой заносится для удара. Сколько раз я ругал, проклинал себя за это. И вот — стою теперь опозоренный перед теткой Радой, и Ленин смотрит на меня со стены…
— Говори, говори, Алекси! — подбадривал меня дядя Крыстё. — Так уж у нас заведено, без самокритики никуда.
Я облизал пересохшие губы.
— Обещаю…
— Ну, ну, что обещаешь? Говори!
— Обещаю не замахиваться… Не драться! Я и раньше понимал, но теперь уж…
Теперь уж все: и тетка Рада, и секретарь, и учителя захлопали изо всех сил.
Один только дядя Крыстё ни разу не хлопнул. Не потому, что был против, а просто руки были заняты: он то и дело смахивал набегавшие на глаза слезы.
Короче говоря — приняли меня в партию.
Но именно с этого самого важного в жизни человека дня и начались мои муки и горести!
Может, в других селах то, что происходит на партийных собраниях, и вправду хранят в секрете, но у нас в Бунине это правило как-то не всегда соблюдается. Уже на следующее утро слух о зароке, который я торжественно дал, облетел все село, все дома, сады, улицы, фермы и виноградники — словно ветром эту молву разнесло!
Кто поверил, кто нет. И пошли комментарии.
— Верно тебе говорю, зарок дал! Поклялся! «Товарищи, говорит, коммунисты, если хоть раз еще замахнусь на кого рукой — пусть обе руки у меня отсохнут!» Так прямо и сказал! Только что не перекрестился, но ведь это у партийных запрещено.
— Это кто же?
— «Кто»? Алекси!.. Ни палкой, говорит, ни кулаком, ни топором не замахнусь больше.
— Это Алекси-то не замахнется?! Как же!
— Так ведь клятву дал!
— Клятву? Ха-ха-ха!
Нашлись и такие, которые решили испытать, насколько я верен своему слову. Да не кто-нибудь, а наши же кооперативные. Пастухи. И сделали они это не со зла и не по несознательности, а так, шутки ради… Есть у пастухов такая страсть — подшутить над кем-нибудь, позабавиться. Да и как этого не понять? Ведь подумать только: бродишь один-одинешенек день, два, а то и целый месяц по этим каменистым, безводным пустырям, от которых пышет жаром, точно из паровозной топки; смотришь на чистое, без единого облачка, небо — такое раскаленное, что того и гляди посыплются с него огненные капли; стоишь, опираясь на посох то одной рукой, то другой, то подбородком, — осточертеют тебе и овцы, и природа, и всякая сознательность. Ну как тут не учудить какую-нибудь штуку: либо чужой собаке банку к хвосту привязать, либо дохлую змею на дорогу подбросить девчатам под ноги, или, наконец, наорать ни за что ни про что на вожака стада, чтобы хоть голос свой услышать, — и то как-то на душе полегчает…
Охочие до шуток пастухи смекнули, что для первой проверки моего партийного слова лучше придурковатого Дешко-чабана никого не найти, потому что тот своей песней сам меня и приманит в запретную зону.
У Дешко — хилого, безответного малого лет сорока, с безразличным взглядом и слюнявой отвисшей губой, — и вправду была одна излюбленная песня. Эту песню знал в селе каждый, хотя пел ее Дешко, только оставаясь в одиночестве. Когда несчастная его мать померла от горя, что родила такого придурка, маленький Дешко завыл уныло и томительно. Долго тянул он одну ноту на низах — «аа-а-а-а!» Потом другую, повыше, но так же уныло и протяжно — «ха-а-а-а». Вон оно ведь как: и полоумный-то Дешко, и придурок, а вот поди тридцать лет прошло, как умерла его мать, а он до сих пор не может забыть единственную свою защитницу. Забредет со своими козами в заросли терновника на каменистых склонах Червеницы, оглядится вокруг — нет ли кого, и затянет горестную свою песню:
— Аааа-хааа!.. Аааа-хааа!..
Однажды утром отправился я на виноградники вместе с комиссией по определению ущерба, нанесенного прошедшим здесь градом. Увидели меня пастухи, сошлись в кружок и стали промеж себя шушукаться. Потом пошли к Дешко и принялись его подговаривать загнать коз в дубовый заповедник: до чего ж, говорят, листва там густая, такой удой дадут твои козы, что сразу прорву денег сверх нормы огребешь! А толстая Мара из села Камено Поле только, мол, того и ждет: сама за тебя замуж попросится.
Слабоумный Дешко замигал своими водянистыми глазами: неужто и впрямь достанется ему эта толстуха вдова? Мысль о ней пастухи потехи ради давно вбивали в его пустую голову.
— Да?.. А ну как этот чертов буйвол… застукает? Ведь он прибьет?..
— Да не бойся ты, Дешко! Алекси зарок дал руки ни на кого не поднимать. А Мара, знаешь, что вчера сказала? Как только Дешко перевыполнит норму и накопит деньжат, так, говорит, и закатим свадьбу. Каменопольского председателя в кумовья позвала.
— Позвала?
— Ну да? С каких пор, говорит, парень по мне вздыхает. Выйду за него, переселюсь к нему в овечий загон, стряпать ему буду, белье стирать, холить-нежить…
— Так и сказала?
— Так и сказала!
И Дешко пустил коз в заповедник. А шутники пригнали свои стада к роще и растянули их вдоль опушки, чтобы не упустить случая потешиться вволю.
— Аааа-хаааа!.. Аааа-хаааа!..
Слушаю я и ушам своим не верю. Во весь голос распевает Дешко посреди самой лучшей