Трансвааль, Трансвааль - Иван Гаврилович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ионка быстро подхватился в сельсовет и тут же выскочил с дядиной «запчастью» под мышкой, подпевая себе под шаг: «Красная Армия – всех сильней!..»
* * *В то время, как ходоки к Вождю и их гость-госпиталец подъезжали к Новинам, из Серафимовой новой трубы уже валил дым столбом в вызвезденное небо, а довольные печники сидели у окна на лавке. Начальник лесопункта курил и в задумчивости смотрел на огонь в печи, где в щербатом чугуне варилась картошка, запекаясь сверху коричнево-черными пенками. Хозяин дома, корча рожи перед тусклым осколком зеркала, приваленным к перевернутому горшку на столе, брился тупой бритвой. Почуяв запах картошки он повел носом и прокричал на ухо Леонтьеву:
– Такой картошки, знаешь, не сваришь на городской плите.
И вдове Марфе, вокруг которой крутились Серафимовы дочки с насухо утертыми носами, тоже захотелось порадеть главному печнику. Она подошла к Леонтьеву и прокричала ему на ухо:
– Да и сама картошка не простая. Розовая, говорю, мериканка! Принесла своей, отгребла на чугун от семенной.
Леонтьев, не меняя позы, покивал головой: все понял, мол, Марфа. В его задумчивых глазах можно было прочесть: «Как мало надо для счастья людям, если мир и согласие царят между ними». Своей крупной статью и одымленным порохом грубым лицом он походил, как сказал Ионка Веснин, на буреломный пень, обожженный грозой и чуть отмытый, до синевы, дождями.
Сим Палыч, закончив бриться, умылся над ушатом – поливала ему на руку старшая дочка, двенадцатилетняя хозяйка дома, востроглазая Катя, – и, переодев чистую гимнастерку, сел подле Леонтьева. Закурил и тоже вперился взглядом на огонь в печи.
– А воевал-то ты, Грачев, где? – очнувшись от задумчивости спросил Леонтьев.
– Начал на Ленинградском фронте, поэтому и первая блокадная зима была моей, – прокричал Сим Палыч. – Потом на «Курской дуге» умирал да не умер. И все, знашь, обитал в матушке-пехоте. А в начале сорок четвертого попал под личное начало маршала Конева. О, мужичище-то! Не в обиду сказано вам, Андрей Петрович, но мой маршал, пожалуй, вышел поражее вас. Войди он щас в избу, задел бы своей папахой за матицу. Да и в плечах – целая печатная сажень! Так вот в его «крылатой» танковой бригаде и дослужил до конца войны. Где было труднее всего, туда и бросали нас, как отверженных, в самое пекло. Был танкистом с «птичьими правами», как нас называли сами танкисты.
– Бро-ось, Грачев! – оторопело пробасил Леонтьев, будто с морозу передернув плечами. – Неужто был автоматчиком-десантником?
– Так точно, товарищ комбат, в самое яблочко попали. Извините за выражение… но так уж выходило – прикрывал грудью танковую броню. Танк-то без солдатского заслона, особенно в уличных боях, всего-навсего – движущая мишень. Вроде б, обченаш, махина железная, а огня боится. Горит бестия, будто на масленице подожженная деревянная бочка из-под тележного дегтя.
– Это надо ж, надо ж! – ужасался Леонтьев. – И жив, друже, остался?
– Как видите… побитый, но – живой, – с какой-то виноватостью подтвердил хозяин дома, а сам мысленно был уже далеко от Новин. – Помню, война кончилась, а мы, отворотив от побежденного Берлина, жмем, знашь, на выручку к нашим братьям-славянам. На Прагу – жмем! Только плащ-палатки, понимашь, закручиваются сзади гусиными хвостами. И вот тогда-то, в одном из последних боев в пригороде Праги и отсекло осколком напрочь мне руку. Веришь, сгоряча-то даже не сразу и боль почувствовал. Просто, как бы полегчало в плече. А тот «мой» осколок, ударившись потом в кирпичную стену, снова отскочил ко мне, к ногам. Пришлось взять на память, и чуть было не обжегся, до того, зараза, был горяч. Теперь лежит в банке вместе с медалями, как зазубренный орден «Серафима Однокрылого».
Леонтьеву показалось, что последние слова Грачева были сказаны с упреком к нему за то, что он однажды так нарек его. И он искренне стал виниться перед ним:
– Прости, друже, коли не так вышло… Тогда, как-то само сорвалось с языка: «Серафим Однокрылый»! Да и любя было сказано.
– Раз слово припечаталось к человеку, стало быть, верно было сказано, – миролюбиво хмыкнул Грачев. – Только, Андрей Петрович, ни к чему была мне, знашь, эта «награда». Война-то была уже закончена. Да и в нашей «Крылатой» бригаде все звали меня, как и в божьем писании моего святого тезку, Серафимом Огненным. То есть Серафимом Бессмертным! И даже сам, обченаш, верил в это. Помню, однажды в одном прорыве обороны противника наш танк напоролся на два пулеметных дота, которые и взяли нас в такой, извините за выражение, прицельно-перекрестный ебистос! И врагу не пожелал бы… Дак вот и тогда пощадило меня. В то время, как другие, кто сидел рядом меня на броне, осыпались мертвыми. Будто воробьи в крещенские морозы упали с берез на землю коневьими катышами.
Рассказчик задрал гимнастерку по самые подмышки и, поворачиваясь, показал на боках одинаковые легкие пулевые метины, повергнув своего слушателя в какое-то суеверное смятение:
– Это надо ж, друже, надо ж… через какое ты пролез игольное ушко! И впрямь, как погляжу, ты будешь из каких-то главных ангелов.
– Да какой там ангел, – невесело хмыкнув, отмахнулся Сим Палыч. – В тех же, взять, атаках молодые, чтоб не накласть в штаны, изо всех потуг страшенно взвопиют: кто – «Уря!», кто – «За Родину нашу Мать!», кто – «За Сталина!» И опять – «Уря-а!» А я, понимашь, со зла все драл глотку: «В Бога-Мать!» А ежель Сталина помяну, то обязательно с добавкой для храбрости – извините за выражение: «мать твою его в дых!» Так что грешен, батюшка, грешен.
– Праведный-то грешник на земле – это, почитай, как и ангел на небеси, – рассудила по-своему хлопотавшая у печки вдова Марфа. А усомнившись в том, что навряд ли ее голос расслышал начальник лесопункта, она подошла к нему, прокричав на ухо: – Говорю, наш Сим Палыч – мужик праведный. И живет по-людски, и землю любит, и ни омманывает никого, вота оно, видно, все и зачлось.
– Да, Ивановна, все ж какой-то Судия итожит все наши грехи и добродетель, – убежденно подтвердил Леонтьев.
А хозяин дома, разворошенный своими воспоминаниями, словно бы и не слыша своих собеседников, продолжал свою исповедь:
– Всю войну, знашь, провоевал звеньевым, то есть отделенным. И до того насмотрелся на смерти своих подчиненных, што временами и на самого накатывало, штоб и тебя поскорее б угробило. Ведь не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра – и твой черед придет закатить зенки навеки. А раз так, зачем же мучаться, мол, кажный день? И в то же время появилось какое-то чутье на упреждение костлявой с косой в руках… Никогда не





