Путешественник не по торговым делам - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жена — смышленая, находчивая женщина — поднялась с места и встала рядом с мужем; он взглянул на нее, как бы ожидая помощи. Вскоре выяснилось, что мужчина изрядно глуховат. Это был медлительный, простодушный человек лет тридцати.
— Чем он занимается?
— Джентльмен спрашивает, чем ты занимаешься, Джон?
— Я — котельщик. — Он оглянулся с чрезвычайно смущенным видом, словно отыскивая котел, необъяснимым образом исчезнувший.
— Он не механик, сэр, вы понимаете, — вставила жена, — он простой рабочий.
— Есть у вас работа?
Он снова посмотрел на жену.
— Джентльмен спрашивает, есть ли у тебя работа, Джон?
— Работа! — вскричал обездоленный котельщик, растерянно уставившись на жену и затем с крайней медлительностью переведя взор на меня. — Видит бог, нет!
— Конечно нет! — сказала бедная женщина, покачав головой и оглядев сначала четверых детей, одного за другим, затем мужа.
— Работа! — сказал котельщик, все еще разыскивая этот испарившийся котел сначала у меня на лице, затем в воздухе и, наконец, в чертах своего второго сына, сидевшего у него на коленях. — Ничего мне так не хочется, как получить работу! За последние три недели я работал всего лишь один день.
— Как же вы живете?
Слабый проблеск восхищения осветил лицо человека, желавшего быть котельщиком, когда он, вытягивая короткий рукав своей поношенной холщовой куртки, указал на жену:
— На ее заработки.
Я не запомнил, что именно стряслось с котельным делом или что он думал на этот счет; дополнительно он сообщил кое-какие неутешительные сведения и высказал мнение, что котельное дело никогда уж больше не возродится.
Изворотливость его жизнерадостной жены была просто замечательна. Она шила матросские куртки и другую дешевую одежду. Достав незаконченную куртку, она разложила ее на кровати — единственном предмете комнатной обстановки, на котором это можно было сделать, и показала, что уже сделано и что позднее будет доделано на швейной машине. По ее подсчетам, тут же произведенным, за пошив куртки, после вычета расходов на отделку, она получала десять с половиной пенсов, а уходило у нее на каждую куртку немного менее двух дней.
Но, видите ли, работу она получает из вторых рук, и уж конечно посредник не станет давать ее задаром. А при чем тут вообще посредник? А дело вот в чем. Посредник, видите ли, берет на себя риск за раздаваемые им материалы. Если б у нее хватило денег, чтобы внести залог, — скажем, два фунта стерлингов, — она могла бы получать работу из первых рук, и тогда не требовалось бы платить посреднику. Но так как у нее совсем нет денег, то приходится прибегать к помощи посредника, получающего за это свою долю, а остающаяся сумма снижается до десяти с половиной пенсов. Разъяснив мне все это весьма толково, и даже с некоторой гордостью, без всякого нытья или ропота, она снова сложила свою работу, присела рядом с мужем к подставке умывальника и опять принялась за обед из черствого хлеба. Как ни жалка была эта трапеза на голой доске, с чаем в щербатых глиняных кружках и со всевозможной иной убогой утварью, как ни бедно была одета эта женщина, чья кожа от недостаточного питания и умывания своим цветом напоминала краски босджесмена[159], в ней ясно чувствовалось достоинство от сознания, что она — тот семейный якорь, на котором держится потерпевшее крушение судно котельщика. Когда я выходил из комнаты, взор котельщика медленно обратился к жене, словно где-то возле нее обитала его последняя надежда когда-нибудь снова увидеть исчезнувший котел.
Эти люди только однажды обращались в приход за помощью, да и то лишь тогда, когда несчастный случай на работе сделал мужа нетрудоспособным.
Миновав несколько дверей, я зашел в комнату на втором этаже. Хозяйка ее извинилась за то, что в комнате «страшный беспорядок». День был субботний, и она кипятила детское бельишко в кастрюле на очаге. Ей было не во что больше положить его. Здесь не водилось ни фаянсовой, ни жестяной посуды, ни кадки, ни ведра. Вся утварь состояла лишь из одной-двух потрескавшихся глиняных кружек, разбитой бутылки или чего-то в этом роде и нескольких поломанных ящиков, заменявших стулья. В одном углу были сметены в кучку последние крохотные кусочки угля. В раскрытом буфете и на полу виднелись какие-то лохмотья. Другой угол комнаты занимала шаткая старая кровать, на которой лежал мужчина в рваной лоцманской куртке и грубой клеенчатой зюйдвестке. Стены комнаты совершенно почернели от покрывавшей их копоти, и вначале казалось, что их нарочно окрасили в черный цвет.
Встав напротив женщины, кипятившей детское белье (у нее не было даже куска мыла, чтобы выстирать его) и извинявшейся за это свое занятие, я смог незаметно охватить взглядом все окружающее и даже дополнить свой инвентарный список. При первом беглом взгляде я не приметил, что на пустой полке буфета лежит кусок хлеба, весом в полфунта, что на ручке двери, в которую я вошел, висит кусок ветхой, изодранной юбки красного цвета, что по полу разбросаны какие-то обломки ржавого железа, напоминающие негодные инструменты, и кусок железной дымовой трубы. Рядом стоял ребенок. На ближайшем к камину ящике сидели двое маленьких детей; время от времени один из них целовал другого — хрупкую, прелестную крошку.
Вид у этой женщины, как и у предыдущей, был крайне жалкий и цвет лица у нее также приближался к босджесменовским оттенкам. Ее фигура, некоторая живость и след ямочки на щеке каким-то непонятным образом оживили в моей памяти давние дни театра Аделфи[160] в Лондоне, когда миссис Фитцвильямс была приятельницей Викторины.
— Позвольте спросить, кто ваш муж?
— Он грузит уголь, сэр, — ответила она со вздохом, бросая взгляд в сторону кровати.
— Он без работы?
— Да, сэр! Ему все время не везет с работой; а сейчас он болен.
— У меня с ногами неладно, — сказал лежащий на кровати мужчина. — Сейчас я их разбинтую. — И он тут же принялся за дело.
— Есть у вас дети постарше?
— У меня дочь, швея, и сын, который делает что придется. Она сейчас на работе, а сын ищет работу.
— Живут они тоже здесь?
— Здесь они спят. Они не могут вносить добавочную квартирную плату и поэтому приходят только ночью. Уж очень высока квартирная плата. Сейчас ее и нам повысили, — на шесть пенсов в неделю, — из-за этого нового Закона о налогах. Мы уже задолжали за неделю; домовладелец устраивает нам ужасные скандалы, грозится выкинуть вон. Не знаю, чем все это кончится.
Мужчина на кровати уныло прервал:
— Вот они, мои ноги. Кожа лопнула, и они опухли. На работе я то и дело обо что-то ушибаюсь.
Он еще некоторое время смотрел на свои ноги (весьма грязные и уродливые), затем, по-видимому, вспомнив, что вид их не вызывает радости у семьи, забинтовал их снова, как будто они были чем-то вроде вещей, пользование которыми считается предосудительным, с безнадежным видом улегся на кровать, укрыл лицо зюйдвесткой и больше не шевелился.
— Старший сын и дочь спят в этом буфете?
— Да, — ответила женщина.
— Вместе с детьми?
— Да. Приходится спать вместе, так теплее. У нас не хватает одеял.
— Есть у вас какая-нибудь другая еда, кроме куска хлеба, который я вижу вон там?
— Никакой. Половину каравая мы съели на завтрак, с водой. Не знаю, чем все это кончится.
— Нет ли у вас надежды на перемену к лучшему?
— Если старший сын немного заработает сегодня, он принесет деньги домой. Тогда вечером у нас будет еда, а может, кое-что внесем и за квартиру. А если нет, то не знаю, чем все это кончится.
— Плохо дело.
— Да, сэр! Тяжела, ох, как тяжела жизнь. Осторожнее на ступеньках, когда будете спускаться, сэр! Они поломаны. Всего хорошего, сэр!
Эти люди испытывали смертельный страх перед работным домом и не получали никакого пособия.
В одной из комнат другого дома я встретился с очень славной матерью пятерых детей (последний из них совсем еще младенец), пациенткой приходского врача; поскольку ее муж лежит в больнице, Приходское объединение назначило пособие — на нее и на семью — в размере четырех шиллингов в неделю и пяти караваев хлеба. Я полагаю, что со временем, когда член парламента Этот и член парламента Тот, совместно с Партией Общественного Блага, договорятся между собою и добьются уравнения налогов, эта женщина сможет возобновить пляску смерти под звон добавочного шестипенсовика.
В этот раз я не заходил в другие дома, так как мне не под силу было больше видеть детей. Мужество, которого я заранее набрался, чтобы встретиться лицом к лицу с невзгодами взрослых, изменяло мне, как только я смотрел на детей. Я видел этих малышей голодными, серьезными, притихшими. Я думал о том, как они хворают и умирают в этих лачугах. Представляя их себе мертвыми, я не испытываю боли; но мысль об их страданиях и смерти совершенно лишает меня мужества.