Собрание сочинений в 5 томах. Том 5 - Семен Бабаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что, сынок? — спросила она. — Нагляделся на станицу?
— Посмотрел…
— Ох, не хитри, Григорий. Я же знаю, тебе нужна не станица, а Люся. Сознайся матери, ее поджидал?
— Ее. А что?
— Ничего… Должна бы скоро заявиться. А то пошел бы сам к ней.
Люся пришла вечером, когда уже стемнело. Гриша не спросил, где и почему она задержалась, сказал матери, что спешат в кино, и они ушли. По привычке взявшись за руки, они направились не в кино, а вдоль улицы. Шли медленно, не зная, куда и зачем, и не заметили, как очутились за станицей. Только теперь они увидели, какая светлолицая гуляла в небе луна и как под ее светом вся земля казалась сизой, словно бы укрытая дымкой.
Над этой сизой дымкой плыли и плыли звуки, то отдаленные, нежные, еле-еле уловимые, как слабый голосок скрипки, то совсем близкие, бравурные, похожие на марш, и Грише казалось, что они были ему знакомы, он их где-то уже слышал. Но где? Странным было то, что эти звуки рождались в нем самом и не слышать их он не мог даже тогда, когда говорил с Люсей или бежал с нею наперегонки по выгону. Из дымчатого тумана выглянули холмы, густой, как белая конская грива, ковыль на них казался голубым, звуки нарастали еще больше, и теперь они были похожи на песню.
Немного постояв, как бы еще не веря, что перед ними возвышаются холмы, Гриша и Люся вдруг побежали, легко, со смехом выскочили на ближний холм и остановились от удивления. Ночью они никогда еще здесь не были, и отсюда, с возвышения, Холмогорская, вся в лунном сиянии, показалась им необыкновенно красивой. Были видны и станичная площадь с ярко освещенным фасадом Дворца культуры, и улица Ленина с двумя изогнутыми строчками фонарей, и огни в окнах, и затененные деревьями крыши домов. Гриша снял пиджак, расстелил его на голубом, как облако, ковыле, и Люся, понимая, что он это сделал для нее, улыбнулась ему, присела и сказала:
— Как тут красиво! Почему мы раньше сюда не приходили?
— А какая музыка! — воскликнул Гриша, присаживаясь на траву рядом с Люсей. — Это же прелесть! Да ты послушай, Люся!
— Ночь, степная тишина… Какая музыка? — удивилась Люся. — Никакой музыки нет…
— Да ты что? Неужели не слышишь?
— Ничего… Хотя, нет, слышу, вон в станице жалобно тявкает чья-то собачонка… И еще, наверное, на шоссе гудит машина…
— Не то, совсем не то… Вот бы записать! Я слышу эти звуки часто, они бывают разные. Сегодня поджидал тебя, стоял на улице и тоже слышал непонятные и такие, мелодичные звуки… Это что же, Люся? Почему я слышу, а ты не слышишь?
— Не знаю. Может, много играл на скрипке?
— Да ты что? Неужели ничего не слышишь?
— Правда.
— Удивительно! Я обязательно запишу эти звуки для тебя. Сыграю их на скрипке, и ты услышишь. Вообще — я тебе об этом еще не говорил, стеснялся — я хочу писать музыку. Это очень трудно. Но я буду записывать только то, что слышу… Вот сейчас бы записать.
— Гриша, а как же мы теперь? — склонив голову с двумя заплетенными косичками и не слушая Гришу, спросила Люся. — Как же мы?
— Что — мы? А, понимаю… Я тоже думал об этом. И сегодня думал, когда тебя поджидал.
— И что же придумал?
— Пока ничего.
— Ну что ж, посидим на прощанье на холмах, подумаем.
— Прощание? Как-то не верится…
— А мне верится… Ведь все идет к тому.
— Ну как ты можешь верить? И к чему все идет — не понимаю?
Люся не отвечала. Она хотела сказать: «Все идет к разлуке», — и не сказала, так пристально смотрела на ковыль, словно бы впервые видела, потом сорвала шелковую метелку, прислонила ее к Гришиной щеке и спросила:
— Щекотно?
— Ничуть.
— Скоро построят здесь фабрику, не станет ни холмов, ни ковыля.
— Я знаю, по проекту Дмитрия. Но отец против, он хочет, чтобы холмы остались. Без холмов, говорит, нельзя… А Дмитрий мне говорил, что все уже утверждено и изменить ничего невозможно.
Слушая Гришу, Люся положила голову ему на колени, и теперь лунный свет, падая с высокого и чистого неба, блестел в ее повлажневших глазах. Гриша смотрел на ее лицо, такое свое, родное, и не утерпел, потрогал пушистые шнурочки Люсиных бровей, поправил косички и сказал, что при таком ночном свете да еще рядом с белесыми метелками ковыля и брови и косички казались намного чернее и что, когда он смотрит на них, те же странные звуки слышатся ему с еще большей силой.
— Люся, закрой глаза и хорошенько прислушайся! Ну, попробуй, прошу тебя!
— Гриша, вот и у нас так, как сказал твой брат Дмитрий: все уже утверждено, и изменить ничего нельзя, и ты уедешь, а я останусь, — не отвечая Грише, сказала Люся. — И нечего мне закрывать глаза и прислушиваться. Все одно я ничего не услышу, и ты не обижайся на меня. Я глухая, честное слово. — И, помолчав, добавила: — Гриша, а я уже работаю.
— Вот как! Где?
— На молочном комплексе.
— Кем же? Неужели дояркой?
— Ну, что ты! Для этого надо проходить специальные курсы.
— Что же ты делаешь?
— Пока помогаю маме. Стажируюсь у нее, учусь смотреть за телятами.
— Научилась?
— Так быстро?
— Тяжело тебе?
— Непривычно. — Люся посмотрела на Гришу блеснувшими под лунным светом черными глазами. — Телята как дети… Когда им дают пойло, они становятся такими забавными и смешными…
— Как же с учебой?
— Да никак. Ты же знаешь, на экзаменах я провалилась.
— Попытайся поступить в будущем году. Подготовься как следует. Я могу достать нужные учебники.
— Эх, Гриша, Гриша, как же долго ждать будущего года! — Она взяла его руку и, поворачивая ладонь к слабому свету, стала рассматривать ее, как это делают цыганки-гадалки. — Гриша, я и по руке твоей отличила бы тебя от всех. У тебя пальцы какие-то… ну, не такие, как у других.
— Какие же они?
— Тонкие и нежные.
— Послушай, Люся, зачем ты о руке, о пальцах? — нарочито строго, ломающимся баском спросил Гриша. — Говорим-то мы не о том, о чем надо говорить сейчас. Завтра я уеду, и нам надо условиться обо всем.
— О чем, Гриша.
— О чем, о чем? — шутливо передразнил он, как, бывало, передразнивал в школе. — Сама знаешь, о чем!
Гриша не ошибался. Да, Люся знала, о чем им надо было говорить, и знала не только о том, о чем знал и о чем думал сейчас Гриша, а еще и о том, что вместе они сегодня в последний раз; что никогда она не сможет вот так лежать, положив голову ему на колени и глядя в небо, и вот так держать в своих руках его руку. Знала Люся и о том, что не только с Гришей, а и с этими крытыми ковыльным шелком холмами, с этой полнолицей луной, что так приветливо улыбалась им с неба, надо было попрощаться, чтобы потом всю жизнь вспоминать, как несбыточный сон. Знала и о том, что только на холмах она окончательно убедилась: тому восторженному чувству, которым они жили и которое их сближало многие годы, пришел неожиданный конец; что Гриша не вернется в Холмогорскую, и не потому не вернется, что не пожелает еще раз увидеть Люсю, а потому не вернется, что он слышит какие-то одному ему понятные звуки, а она их не слышит, и что со своей скрипкой в станице ему нечего делать; что сама Люся, напротив, никогда не уедет из Холмогорской, и не потому не уедет, что перестанет любить Гришу, а потому не уедет, что ей некуда и незачем уезжать из родительского дома: тут, в Холмогорской, живут ее отец и мать, а на молочном комплексе у нее уже есть работа. Пока Гриша был в Степновске, Люся, проводя ночи без сна, передумала о многом, и она твердо решила: только потому, что жизненная дорога Гриши и ее дошла вместе с ними лишь до школьного порога, и только потому, что он поступил в музыкальное училище, а она стала учиться выращивать телят, ей нельзя быть Гришиной женой, она не хотела, чтобы к тем многим несчастным любовям, о которых она знала из книг, прибавилась еще одна, самая несчастная любовь, та, что бывает не в книгах, а в жизни. Сказать же обо всем этом Грише она не могла, стыдилась и молчала, чувствуя, как слезы подкатывали к горлу болезненным комком.
Он обнял ее, привлек к себе, и это случилось так неожиданно, что Люся вздрогнула, испуганно посмотрела на Гришу, попробовала отстранить его руки и не смогла, не было силы. Да и откуда возьмутся силы, когда ей так хотелось, чтобы именно здесь, на белых холмах, он не только обнял ее, а и поцеловал бы. И все же она, боясь посмотреть ему в лицо, отвернулась и сказала:
— Не надо, Гриша…
— Почему же не надо?
— Мне и так больно…
— А молчишь?
— Оттого и молчу.
— Люся, ну почему ты стала такая? Я не узнаю тебя.
— Какая же я?
— Нерадостная… Раньше ты такой никогда не была.
— Эх, раньше, раньше… Что об этом вспоминать? Как же нам было тогда хорошо и спокойно! Только смех да радость, радость да смех…
— А что теперь, Люся? Что изменилось?
— Многое… Милый Гриша, послушай, что я тебе скажу. Только не обижайся… Хорошо?