Дневник - Софья Островская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дом Бориса Николаевича Кректышева (Надеждинская, 4) наполовину разрушен бомбой: обвал (на все этажи) произошел по стенке его квартиры, оставшейся целой. Его приютила у себя Лидия[550]. С наслаждением зашла бы к ней, но боюсь: Загородный часто бывает под обстрелом, а я теперь сократила свои выходы в мир до абсолютного минимума.
Социальное лицо сохраняю только благодаря всеобщему уважению к моему имени и доверию всего дома – домохозяйства и актива, в частности. Верят моим скупым словам о работе и по редким появлениям на дворе и на лестнице судят, что я служу. Документов, к счастью, давно никто не спрашивает. И никто не знает, что я фактически не служу, что фактически я безработная, «подлежащая использованию на трудповинности по месту жительства». Меня никто не трогает. Делаю все, чтобы это всеобщее мнение жило и дальше. Но это и сложно и дорого дается. Думаю – выдержу.
Заработков нет. Какому идиоту нужны сейчас переводы?! Легкомысленно трачу все свои сбережения и жалею, что нельзя вынуть вклад из сберкассы: в месяц выдают только 200 руб.! Хорошо, что тратить почти не на что. Покупать-то нечего… а на выкуп по карточке много денег не нужно, равно как на оплату редких «блатных» обедов из столовки!
Любопытное наблюдение: в середине месяца бомба упала почти рядом с нами, на углу Солдатского пер. и Преображенской. Я, впрочем, об этом уже, кажется, писала. Мы все (т. е. моя семья) восприняли ее главным образом физически: грохот, шатание дома, страх, нервный шок у мамы и у брата. Поговорили. Порадовались, что никого не убило. Выходя на улицу, ни я, ни брат даже не посмотрели в ту сторону: дело кончено, взрыв отгремел, что же еще?
И только через несколько дней, ночью, во время такой же бессонницы, как сегодня, я вдруг вспомнила: да ведь там, рядом с упавшей бомбой, наш дом, собственный дом моего отца, купленный им у баронессы Розен! Где же чувство собственности, то, которое, как говорят, неотделимо от человеческой психики? Ведь никто из нас троих не подумал об этом проклятом «собственном доме» и не позаботился, не поинтересовался его судьбой ни на секунду! Я очень обрадовалась этому открытию и почувствовала себя метафизически счастливой.
За 24 года мы отвыкли от чувства собственности настолько, что потеряли к ней даже вкус воспоминаний. Тем более что 24 года с неизменной возможноcтью неприятностей (выражаясь мягко!) шло рядом позорное прозвище «дочь бывшего домовладельца», звучавшее хуже, чем «дочь проститутки и вора». Я же помню мои разговоры со следователем ГПУ на эту тему – и со всякими другими типами, менее культурными, заседавшими в разных паспортных комиссиях и в тройках по чистке.
Да: настоящая российская интеллигенция с болью, с гневом на непонимание, с отчаянием жертвенности во имя прекрасного прошла через сокрушающее самосожжение. Сожжено и разрушено многое – для оправдания бытности в настоящем. Удалось ли – не мне судить, а Вам, милый друг, будущий исследователь! Одно могу сказать: было очень больно и очень – очень! – трудно. Чувство материальной собственности, оказывается, сжигается легче всего – об этом скажет все мое поколение, не вкусившее и не знающее власти владения. Чувство собственности и накопления осталось лишь в материализованном наслаждении интеллекта: книги – и иногда художественные коллекции. Впрочем, обобщать я боюсь: между чувством собственности и скупостью мне трудно проводить различимую грань.
Когда о «собственном доме» на Преображенской и о бомбе я рассказала за утренним кофе моим (по утрам мы пьем черное кофе с сахарином, случайно обнаруженным с эпохи 1919–1920 годов, и со стыдливыми кусочками драгоценного черного хлеба), они очень удивились и вспомнили – ведь действительно бомба разорвалась невдалеке от дома № 8, а этот дом действительно был когда-то наш. Поговорили. Повспоминали. И забыли вновь, холодно и чуждо улыбнувшись этому призраку собственности, в которой никто из нас больше не нуждается.
От недоедания начинают умирать люди.
И от недоедания у некоторых резко меняются лица: появляются отеки. Я сама страдаю от отеков лица и век. Глядя на себя в зеркало, вспоминаю о своей красоте. Осталось, конечно, но при вечернем освещении, так сказать!
Приходит усталость – от бомб, от голода, от радио, от газет, от таинственных возникновений новых направлений на фронте, от всеобщего отупения, от незнания завтрашнего дня.
Слухи! Слухи! Слухи! Разные и любые…
Германия стоит под Москвой: Клинское направление, Можайское, Мало-Ярославецкое, Волоколамское. Нужно догадываться, что сданы Тула и Тверь. Осталось ли что-нибудь от этих городов? И какое положение в современной тактике и стратегии занимают уличные бои, воссоздаваемые нами, по-видимому, по примеру Испании?
Интересно будет прочесть историю этой войны так лет через 7–10. Прочту ли? Да. Хочу.
Германия стоит и у порога моего города. Собственно говоря, на самом пороге, на конечных остановках трамвая: Лигово, Стрельна. Все пригороды отданы. По финляндской линии как будто стоим на старом пограничье Белоострова. Сегодня кто-то говорил, однако, что в Сестрорецке уже немцы.
Какое жуткое и любопытнейшее время!
И как не переставая бьет артиллерия! Уже 4 часа утра.
Ночь на 29 ноября, в постели, 1.40
Иногда – когда подумаешь – меня начинает объективно удивлять мое собственное личное отношение ко всему окружающему.
События кровавой драмы разворачиваются вполне реально, с полной закономерностью реальной войны, реальной осады города, реального голода. Я же, видя и зная все это, наблюдая и оценивая, переживаю все это так, словно мое участие в этой реальности само по себе не вполне реально. Я не до конца верю в возникшую неожиданно вокруг меня реальность опасности, ужаса, смерти и страдания. Мне очень часто кажется, что настоящее – это часы затишья, или сна, или нашего скромного обеда, или моих литературных упражнений. А бомбежка, тревоги, грохоты орудийной пальбы, смерчи взрывов, слухи о катастрофах – это не настоящее, не совсем, не до конца настоящее, что это не может быть настоящим – просто потому, что для меня во всем этом ясно видны признаки неестественности, невозможности бытности такого в реале, непостижимости. Les fantômes deviennent pour moi beaucoup plus réels que la réalité même. Et la réalité, se transformant en fantômes et devenant quelque chose d’irréel, me laisse parfaitement froide et sûre de son impossibilité dans l’existence réelle[551].
Может быть, это дороги спасения – такое бегство в признание реальности нереальностью и наоборот. Или начало тех ступеней, к которым может подойти освобождающийся дух? Не знаю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});