Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над мрамором балюстрады – вечнозеленые кипарисы, как над Рёвером на Сант-Иларио. А все будет цвести… Марина не посмеялась надо мною, она посвятила мне стихи, будто бы провожая меня в Италию. Ненапечатанные, они живут только в моей памяти.
Асе
Гул предвечерний в заре догорающей
В сумерках зимнего дня.
Третий звонок. Торопись, отъезжающий,
Помни меня!
Ждет тебя моря волна изумрудная,
Всплеск голубого весла,
Жить нашей жизнью подпольною, трудною
Ты не смогла.
Что же, иди, коль борьба наша мрачная
В наши ряды не зовет,
Если заманчивей влага прозрачная,
Чаек сребристых полет!
Солнцу горячему, светлому, жаркому
Ты передай мой привет.
Ставь свой вопрос всему сильному, яркому
– Будет ответ!
Гул предвечерний в зарю догорающей
В сумерках зимнего дня,
Третий звонок.
Торопись, отъезжающий,
Помни меня!
ГЛАВА 4. МАРИНА НА ЧЕРДАКЕ. АНДРЕЙ И ЛАТЫНЬ. СТИХИ В НАСМЕШКУ. ПРОЗВИЩА. НЕДОРАЗУМЕНИЕ В МОЕЙ ГИМНАЗИИ
Справляясь с уроками так легко, что не замечала, когда их делала, Марина, занятая чтением или писанием стихов, иногда просто не могла идти в гимназию. Делать это открыто, без неприятных объяснений с папой, она не решалась, и в такие утра до ухода папы в Румянцевский музей (где он директорствовал) Марина скрывалась на чердаке.
Я таскала ей туда «попоны» – наспех схваченное пальто или шаль, – и, дрожа от мороза у слухового окошка, чтобы читать, Марина дожидалась от меня сигнала, что папа ушел, можно вылезать.
К завтраку брат Андрей приходил домой. Внизу слышалось его: «Опять котлеты? Котлеты и битки, битки и котлеты?» Глотал что-то наскоро и легкими прыжками взбегал по лестнице, хохотал над Мариной: «Ага, матушка, намерзлась! Так тебе и надо! Люди в гимназию ходят, учатся, а она на чердаке книжки читает!» – «Не твое дело!..»
Жалобная нота дверей, шаги по мосткам – ушел в гимназию. Тогда начинались блаженные часы Марины.
Такие сцены (Андреевы приходы из близкой 7-й гимназии к завтраку) я помню, когда, простудясь, была дома – и весь мой второй и пятый класс, когда я училась дома с учительницей.
Андрей учился без увлечения, ненавидел папин любимый латинский и нередко получал плохие отметки. Репетировал его сам папа: «Ну-ка, Андрюша, почитаем-ка по-латыни», -говорил он, входя в Андрееву комнату. Андрей хмуро принимался читать. И часто из-за закрытой двери начинали звучать голоса, папа выходил, покраснев, пылая негодованием.
– Скоти-ина… – гремел его добрый обиженный голос в ответ на сыновнюю дерзость, – ду-би-на… – И в такт папиным шагам вниз по лестнице эти слова раздавались почти торжественно, но вздохом горестного возмущения.
Однажды Марина написала – на смех – стихи. Что ее толкнуло к ним? Чье-то восхищение какими-нибудь, ей казавшимися слабыми? Но когда они, озорные, родились, мы стали озорничать ими везде, где было не лень: не у друзей, у знакомых.
Но вот эти стихи:
Придет весна и вновь заглянет
Мне в душу милыми очами,
Опять на сердце легче станет,
Нахлынет счастие – волнами.
Как змейки быстро зазмеятся
Все ручейки вдаль грязных улицев,
Опять захочется смеяться
Над глупым видом сытых курицев.
А сыты курицы – те люди,
Которым дела нет до солнца,
Сидят, как лавочники – пуды
И смотрят в грязное оконце.
Мы удовлетворенно смотрели кругом.
Но я помню, что в одном маленьком семейном кругу их
– хвалили, не поняв, что они – на смех. Тогда мам стало стыдно и жаль слушавших – доверчивых, добрых.
…Наставала весна. Запах талой земли одурял. Повелительно вспоминался какой-то недожитый в сознании день детства, когда точно так же пахло, еще голубиным пометом и черным хлебом и еще (но их еще нет пока) тополиными почками…
Давно ли – Галя, Аня и я – били галошами лед, сливая лужицы в ручеек, освобождая путь воде лететь, как и мы, по улицам. Береты сдвинуты со лба, лбы подставляем -солнцу, а рты жуют ирис или прозрачную фруктовую карамель – шашечками, они сладко и кисло (не разберешь) липнут к нёбу…
Как летят над крышами облака! Какое синее (невозможно поверить в такой цвет) – небо! Как над Лаварелло в Нерви – даже лиловое… Мы бредем по Никитской мимо песочного цвета дома с пестрым красным узором стенных кирпичиков, в нем что-то вербное, праздничное.
Марина проводила свободные часы в своей маленькой (в одно окно во двор, бывшей АнДрюшиной) комнатке. Она писала стихи и читала мамины любимые книги, беря их из большого книжного маминого шкафа в папином кабинете. Это были сочинения Гёте, Шиллера, Жан-Поля (Фридриха Рихтера), Беттины Брентано, Виктора Гюго. Она зачитывалась до глубокой ночи, а когда ее отрывали, звали – выходила
из своей комнаты с лицом отсутствующим и на вопросы или надменно отмалчивалась, или огрызалась. Она для своего возраста была большая, плотная, и Андрюша и я звали ее «Мамонтиха». На это она не обижалась, как и я на «Паршивка» (за худобу и небольшой рост), и звали меня также «Кропотунья» за еще не прошедшую страсть к мастеренью чего-то. (В моих пропавших вещах были письма Марины с обращением: «Cher Cropoton».) Коробки и картонки с немыслимым содержанием все еще жили возле моего маленького (маминого) письменного стола.
В гимназиях у обеих нас ученье шло легко, отлично, но неспокойство характеров, резкие выходки создавали нам двойственную славу. Не помню, по какому случаю, но в каком-то гимназическом конфликте в нашем классе произошли волнения и споры; я примкнула к меньшинству. Была ли Аня против меня в этой истории? Я сама точно не знала, права ли я, – дело было сложно и смутно. Я боролась из страсти к борьбе, – бросала вызов. О нас говорили. Елена Николаевна пыталась уладить конфликт. К моему поведенью в гимназии отнеслись неодобрительно, дело дошло и до нашей семьи. Кто-то из родных ехал в Тарусу, папе подали мысль отправить меня туда до конца ученья: «Догонит!» Мне вменили в обязанность летом пройти дроби – я обещала и уехала в Тарусу. Стояла сияющая еще до жары весна. Учить дроби? Я обещания не выполнила. Я так никогда и не прошла их. Поздней – как-то их поняла и, косолапо с ними обходясь (с «простыми» – самыми трудными), имела к ним даже некую нежность – за свою перед ними вину: никогда не пройдя их какое-то «перекрестное опыление» умножения или деления. Десятичные же – о них я позднее открыла Америку, – что нечего о них думать, они «просто как целые числа».
ГЛАВА 5. ЛЕТО 1908 ГОДА В ТАРУСЕ. МАРИНИНА ПОДРУГА. СМЕРТЬ МАЛЕНЬКОЙ СОНИ. С МАРИНОЙ У ОКИ. ПЕРЕПЛЕТНОЕ РЕМЕСЛО
В это лето к Марине приехала гостить ее подруга Соня Юркевич: невысокая, голубоглазая, светловолосая. Она вместе с нами ходила по нашим любимым местам, мы катались на лодке, купались, жгли костры. Как всегда, заезжали за нами на своей большой лодке Добротворские – Саня и Люда, и мы то в их, то на двух лодках ездили по зеркальной в