Век Константина Великого - Якоб Буркхард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учитывая все это, римский языческий сенат вполне мог оставаться самым уважаемым объединением в империи. Невзирая на все выпады Аммиана, в него еще наверняка входило множество и родившихся в городе, и провинциалов, не утративших дух старой римской доблести, в чьих семьях продолжали жить традиции, которых не было, конечно, ни в Александрии, ни в Антиохии, ни тем более в Константинополе. Да и сами сенаторы почитали сенат, аsylum mundi totius (прибежище всего мира — лат.). Там требовался особый, простой и серьезный, стиль красноречия, без всяких актерских ухищрений; еще пытались сохранить видимость того, что Рим — тот, древний Рим, каким он некогда был, и что римляне до сих пор — граждане. Все это, конечно, только прекрасные слова, но среди сенаторов еще встречались люди, исполненные истинного величия, и не их вина, что они не совершили прекрасных дел. Смелость, с какою сам Симмах встает на сторону угнетенных, вызывает высочайшее восхищение и, как и патриотизм Евмения (гл. 3), заставляет простить ему неизбежную подобострастность. Как муж благородный, достойный и независимый, сам он стоял неизмеримо выше тех титулов и почестей, к которым так стремились другие.
Об образованности в этом кругу на основании слов Ам-миана мы можем судить не лучше, чем обо всем остальном. Он отказывает римлянам в каком бы то ни было чтении, кроме Ювенала и истории империи, принадлежащей перу Мария Максима, которой сокращенную переделку, как нам известно, представляет собой первая часть «Нistopiae Augusta». О литературных встречах в храме Мира (где располагалась одна из двадцати восьми публичных библиотек) нечего и говорить, так как даже Требеллий Поллион мог демонстрировать там свои произведения. Но круг друзей, который собирал вокруг себя Макробий, общество, в котором вращался Симмах, показывают, насколько высоким еще оставался уровень образования среди высших классов. Нас не должна вводить в заблуждение ни весьма полезная для нас педантичность первого, ни Плиниевая изощренность второго. То была действительно эпоха упадка и в литературном плане, более подходившая для составительской работы и критики, нежели для творчества. Эпигон выдает себя, когда начинает колебаться между архаизмами эпохи Плавта и наисовременнейшими абстрактными существительными. Можно даже увидеть здесь прообраз односторонности всех романских народов, пишущих книги с помощью словаря; изящная аффектация писем и заметок Симмаха, конечно, вполне сознательна. Почтение к древней литературе, благодаря которому мы и знаем ее, в культурной жизни того времени играло ту же роль, что и культ Ариосто и Тассо в современной Италии. Симмах делает другу прекраснейший подарок — список Аивия. Вергилию фактически поклонялись; его постоянно исследовали, толковали, учили наизусть, вставляли в центоны и даже гадали по нему о будущем. Вполне естественно, что в ту эпоху жизнь великого поэта начала превращаться во что-то чудесное и волшебное.
И наконец, заслуживает беглого обзора и сельская жизнь римлян того времени. Тот же самый человек, который высшим достоинством своей дочери считал то, что она — прилежная пряха или, во всяком случае, надзирает за служанками-прядильщицами, владел дюжиной вилл, для содержания которых требовалась целая армия управляющих, нотариев, сборщиков арендной платы, строителей, носильщиков и курьеров, не говоря уже о тысячах рабов и арендаторов. По мере того как вымирали крупные семьи, latifundia, давно «сровнявшие Италию с землей», постепенно оказывались в руках все меньшего количества людей. Никто не станет отрицать, что в целом это было дурно, и зависимость Италии от африканского хлеба подтверждает данный факт. Сами крупные землевладельцы не так уж радовались; обремененные почетными должностями, они с подозрением взирали на правительство, им досаждали постоянные искатели чинов, возможно, зачастую им приходилось всячески экономить — таким образом, от своего почти царственного положения они получали лишь весьма ограниченное удовлетворение. Но те, кто мог, наслаждались жизнью в своих загородных поместьях, перебираясь из одного в другое в зависимости от сезона; по крайней мере, старейшие из этих поместий еще напоминали о роскоши и изяществе имений Плиния. Симмаху принадлежали — если начать с окрестностей Рима — дома по Аппиевой дороге и на Ватиканском холме, дома в Остии, Пренесте, Лавиниуме, в прохладном Тибуре, владения в Формиях, в Капуе, в Самнии, в Апулии и даже в Мавритании. Он обладал, конечно, и землями на божественном неаполитанском побережье. Римляне всегда по причинам, для нас непонятным, предпочитали Байи Неаполитанскому заливу. Еще и до сих пор путешествие на пестро украшенной лодке из Авернского озера вверх, к морю, к Путеолам, веселит сердце; над тихими водами далеко разносятся песни, из вилл над морем слышатся звуки веселых празднеств, а издалека, от самого берега, долетает плеск, производимый отважными пловцами. Все подражали великолепию Лукулла, и уединение, коего якобы искали приезжающие, едва ли могло быть достигнуто там, где вокруг на мили и мили простирались виллы и дворцы; подлинно сельская жизнь происходила скорее в поместьях, заслуживавших наименования ферм. Вот как празднует римлянин окончание жатвы: «Новое вино выжато и разлито в бочонки; лестницы поднялись к вершинам фруктовых деревьев; тут давят оливки, а тут охота мчит нас в леса, гончие с тонким нюхом несутся по следу кабана». Охота, как мы можем заключить, была превосходной, правда, Аммиан придерживается мнения, что многих их изнеженность вынуждала довольствоваться ролью зрителя; но те, в чьих жилах текла горячая кровь, любили охоту в подлинном смысле слова, конечно, не меньше, чем современные итальянцы. Это занятие стоило скорее поэмы, нежели учебника. Как «Георгики» дают художественное изображение сельской жизни в целом, так «Супegetica» и «Наlieutica», кое-что в которых соответствует и IV веку, прославляют охоту и рыболовство. Несколько стихотворений Руфа Феста Авиена, написанных в конце IV столетия, — последнее наше свидетельство настроения, пронизывавшего загородную жизнь языческого Рима. «На рассвете я молюсь богам, затем иду в поместье со слугами и указываю каждому соответствующую задачу. Затем я читаю и взываю к Фебу и музам, пока не приходит время умащать себя и упражняться в устланной песком палестре. Счастливый, не помышляя о деньгах, я ем, пью, пою, играю, купаюсь, а после ужина отдыхаю. Пока маленький светильник расточает свою скромную меру масла, в честь ночных Камен слагаются эти строки».
Однако число тех, кто умел наслаждаться жизнью столь полно, неуклонно сокращалось, поскольку кризис империи, вера в демонов и страх потустороннего подорвали и дух язычников. Исчез тот особый взгляд на мир, в котором благороднейшее эпикурейство соединялось со стоицизмом и который превращал земную жизнь лучших из людей в нечто столь приятное и милое сердцу. Один из последних отзвуков этого настроения, относящийся к эпохе Константина, — маленькое стихотворение Пентадия «О счастливой жизни». Но строчки его напоминают читателю Горация, и их не стоит приводить здесь, так как мы не знаем, был ли их автор действительно серьезен. В древней мировой империи был еще один город, который никогда не упоминается в связи с Константином, но, тем не менее, заслуживает нашего внимания и пробуждает наше сочувственное любопытство.
Уже после Пелопоннесской войны Афины во многом утратили свое могущество, и после завоевания Суллы город сильно обезлюдел и значительно уменьшился в размерах. Но ореол славы, окружавший город, легкая, исполненная удовольствий жизнь в нем, величие его памятников, почтение к аттическим мистериям и сознание роли этого города для всего эллинского мира — все это не прекращало притягивать свободолюбивых, образованных людей; за философами и риторами следовали их многочисленные ученики. Во времена Адриана, которого в благодарность за все совершенное называли новым основателем Афин, в городе возникло даже нечто вроде университета, существовавшего частично на средства империи, — позднее окончательно обедневшие Афины жили главным образом за его счет.
Тот, кто в ту позднюю эпоху не утратил любви к древности, не мог не любить Афины. Лукиан вложил в уста своего Нигрина прекрасные и прочувственные слова об этом скромном городе, где философия и бедность равно в почете, жители которого не стыдятся бедности, ибо считают величайшими сокровищами свободу, умеренность и благородную праздность. «Такое препровождение времени согласно с требованиями философии и способствует сохранению чистоты нравов, и тамошняя жизнь как нельзя более подходит для дельного человека… Тому же, кто любит богатство, кого прельщают золото и пурпур и кто измеряет счастье властью, кто не отведал независимости, не испытал свободы слова, не видел правды, кто всецело воспитан в лести и рабстве… тому более подходит здешний [т. е. римский] образ жизни». Но не только сириец из Самосаты, столь редко бывавший серьезным, писал об афинянах с таким пламенным красноречием. Достаточно вспомнить Алкифрона, Максима Тирского, Либания Антиохийского и прочих, живших позднее, — правда, при этом довольно трудно понять, идет ли речь об Афинах периода расцвета, или достоинства древних приписываются нынешним жителям города. Либаний, например, говоря об умении прощать обиды, а не мстить за них, замечает, что «таково достоинство греков, афинян и тех, кто подобен богам». У Гелиодора Эмесского девушка, захваченная в плен египетскими разбойниками, пишет: «…Лучше сподобиться эллинского погребения, чем терпеть восторги варвара, которые мне, уроженке Аттики, докучнее его вражды». Эти последние язычники, которым не нашлось места ни в упорядоченной римской жизни, ни в христианской церкви, были безраздельно преданы своему городу, священнейшему месту Древней Эллады, и нежно, искренне его любили. Жить там считалось у них величайшим счастьем.