Мистер Бантинг в дни мира и в дни войны - Роберт Гринвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мистер Игл поднялся, его подагрические суставы хрустнули. Он знал, как опасно чересчур раздражать таких людей, и начал отступление. — Я никак не пойму вас, Эрнест, — сказал он, делая первый шаг к примирению. — Вы прекрасно знаете, в каком состоянии дело, и только потому, что я сказал лишнее слово, вы сразу разобиделись и готовы все бросить. Что ж... — он умолк, видимо, предоставляя Эрнесту сделать из его слов такой вывод, какой ему будет приятнее.
— Может бить, впоследствии вы поймете меня лучше.
— Ну, простите меня, старика. Оставим это.
— Я вас не об этом просил.
— Не получите вы расчета! — закричал мистер Игл, покраснев, как индюк. Но его гнев тут же испарился, словно даже эта вспышка была, ему не по силам, и он продолжал жалобным тоном: — Неужели вы уйдете, Эрнест, и бросите меня одного? Посмотрите на мои руки. Да я карандаш держать не могу!
— Хорошо, — сказал Эрнест и снова обратился к своим бумагам.
Выйдя за дверь, мистер Игл вынул внушительных размеров платок и с облегчением высморкался. В течение нескольких дней после этого он жил в страхе, что вопрос будет поднят снова. Но Эрнест больше об этом не заговаривал. Он опять стал относиться к старику с прежним уважением и оказывать ему различные мелкие услуги, в которых тот так нуждался. Но с той поры мистер Игл соблюдал большую осторожность в своем обращении с Эрнестом.
Позади прачечной недавно была установлена огневая точка; прицельные щели пулеметов, словно злые глаза, смотрели на дорогу, позади торчал поднятый вверх ствол зенитного орудия. В свободные минуты, выглядывая из окна кабинета, Эрнест видел сияющие на солнце верхушки деревьев и под ними эти орудия разрушения, неустанное напоминание о том, иронически думал он, что мы живем в двадцатом столетии, работаем под вооруженной охраной как когда-то дикари во время сбора урожая. Вечерами он отправлялся на санитарный пункт ждать бомб, которые должны были обрушиться на Килворт. В этом отношении современный человек опередил своих диких предков — тем приходилось опасаться только стрел, которыми, как известно, орудуют лишь при свете дня.
В этих обязанностях самым неприятным для Эрнеста была напрасная трата времени. Это была трата жизни. После ужина он провожай Эви до коттеджа «Золотой дождь» и заходил за ней на обратном пути. В промежутке он сидел на пункте с другими добровольцами. Они курили, перекидывались отрывочными фразами или смотрели в окно на залитую солнцем улицу, короче говоря, болтались без дела, а именно этого Эрнест никогда делать не умел. Ему нужно было или упражняться на рояле, чтобы усовершенствовать свою технику, или почитать серьезную книгу, чтобы усовершенствовать свой ум, или обдумывать какое-нибудь усовершенствование прачечной, во всяком случае что-то делать.
Как-то раз к ним на пост поступил срочный вызов; где-то упала шальная бомба. Выйдя из санитарной машины, Эрнест увидел пострадавший дом: с крыши его сорвало черепицу, засыпало ею всю улицу. Забор перед домом был совершенно разрушен, и все окна в доме разбиты вдребезги. Перешагнув через сорванную с петель дверь, Эрнест вошел в комнату и увидел человека, сидевшего посреди гостиной на раскладной койке, среди осыпавшейся штукатурки и осколков стекла, и дрожавшего от испуга и боли. К своему изумлению, Эрнест заметил, что нисколько не нервничает. Он хладнокровно перевязал своему пациенту поврежденную руку, проделав это с большим усердием, так как сразу почувствовал интерес к новой возложенной на него задаче. Больше всего он был потрясен бессмысленностью этой бомбежки; он чувствовал себя актером, участвующим в каком-то грандиозном сумасшедшем спектакле.
Он знал, что Эви молится за него в такие минуты, молится о сохранении его жизни среди опасностей. Мысль, что она возносит такие молитвы каждый день, переполняла его нежностью, столь сильной, что у него щемило сердце. Для него ее вера была детски примитивной, одновременно и ниже и выше его. Он не верил, что бог захочет спасти одного из тысячи только потому, что за него молятся.
Последние дни Эви часто чувствовала себя усталой. По воскресеньям она вставала поздно и, лежа в постели, руководила хлопотами Эрнеста по хозяйству. Ей недоставало колокольного звона; она всегда говорила, что на Мартин-стрит колокола звучат так серебристо и звонко, совсем как в деревенской церкви. Их перезвон напоминал ей воскресные дни в маленькой деревушке, затерянной среди болотистых равнин, где она провела свое детство. Теперь нигде по всей Англии не услышишь колокольного звона.
— Да, дорогая, ты не услышишь его до конца войны. Разве только высадится парашютный десант.
— А что мы тогда должны делать?
Эрнест пожал плечами.
— Не знаю. Я только одного хотел бы: чтобы я в это время был здесь, а не в прачечной.
— Я не верю, что бог допустит такого злодея, как Гитлер, править миром. А ты веришь?
Эрнест поставил поднос рядом с кроватью. — Нет, дорогая, не верю. — Но он сказал это так, словно успокаивал ребенка.
— Ты забыл молоко, Эрнест.
— Ах, чорт! — воскликнул он и пошел на кухню. Он никак не мог понять, почему он дома так забывчив, а на службе все прекрасно помнит. Там он никогда ничего не забывал и очень удивлялся, замечая чужие промахи.
— И ложку, Эрнест.
— Да я положил ложку, я прекрасно помню, — сказал он, возвращаясь обратно и рассеянно глядя на поднос. Но ложки не оказалось.
Разыскивая молоко сначала в кладовке, потом на полках, потом на приступочке за дверью, Эрнест думал о несокрушимой вере своей жены в то, что бог не допустит зла. Эта вера была проста и бесхитростна, как вера ребенка в непогрешимость своего отца. Он никогда не смущал ее напоминанием о том зле, которое бог уже неоднократно допускал. Эви так безмятежно и терпеливо переносила все тяготы войны именно потому, что она верила, верила, что все в руке божьей. И божья воля в конце концов восторжествует. Эрнест никогда не употреблял таких выражений, но сейчас, когда он растерянно стоял посреди кухни, ему пришло в голову, что эти слова выражают и его веру. Правда и справедливость вечны, все духовное вечно. Дух всеобъемлющ, и он могущественнее материальных сил, одна простая песня может поднять больше армий, чем все разбойники пера в прошлом и настоящем. Эрнест твердо верил, что человеческие стремления к идеалу — самая несокрушимая сила в нашей жизни.
Он заметил, что стоит в кладовке; кажется, он что-то искал. — Ложку, и молоко, — пробормотал он, сосредоточенно сдвинув брови, и тут же увидел и то и другое на сушильной доске, где он сам их оставил.
За последние месяцы он научился ценить субботние вечера и воскресные дни, и страсть отца к уик-эндам уже не казалась ему смешной. Ему очень нехватало рояля, но он мог сидеть с закрытыми глазами и мысленно играть бетховенские сонаты, исполняя их с таким совершенством, какого он никогда не достигал на деле, и слыша их так хорошо, как если бы он сидел за роялем. Кроме того, было еще радио, и если Эви была занята на кухне, он иногда в увлечении начинал размахивать руками, воображая, что дирижирует оркестром. Он слышал про какого-то русского музыканта, который проделывал то же самое перед граммофоном, только надев предварительно фрак. Однажды Эрнест даже сбил абажур с лампы, подгоняя скрипки в заключительном presto. Эви опрометью прибежала из кухни и пролепетала: — Господи, Эрнест, как это случилось? — в ответ на это Эрнест растерянно уставился на жену и медленно покраснел. Он только мало-помалу и с удивлением убеждался, что его причуды каким-то загадочным образом делают его для нее еще милей.
Как-то раз, после дежурства, он зашел за Эви в «Золотой дождь» и застал там Ролло-младшего, который сидел, прямой, как палка, в кресле мистера Бантинга, видимо, чувствуя себя незваным гостем и ужасно стесняясь своих огромных солдатских сапог. Всякий раз, когда он замечал, что эти чудовища вылезают на ковер, он немедленно убирал их назад и размещал под креслом в самых разнообразных положениях. Щеки у него были еще красней, чем прежде, и он казался выше и плотней, он походил теперь на призванного в армию полисмена. Когда вошел Эрнест, он начал поспешно объяснять, что случайно оказался на Кэмберленд-авеню и решил «заглянуть». Он очень старался втолковать это Эрнесту, дабы тот не нашел странным его посещение; он успел уже несколько раз разъяснить это обстоятельство и мистеру Бантингу и Эви. Заметив, что накрывают к ужину, он сейчас же извлек из-под кресла свои сапоги и, тяжело переступая ими, выразил намерение «смотаться». Но его быстро убедили подсесть к столу.
Берт подтвердил, что он прибыл домой через Дюнкерк. Когда от него потребовали подробного отчета об этих событиях, он после некоторого размышления сказал, что это была довольно поганая штука. Война, повидимому, достигла той стадии, когда он перестал понимать ее. Его отправили в Норвегию, но он видел эту страну только сквозь пелену утреннего тумана, с борта транспортного корабля, на котором его вернули домой. Потом он был во Франции, откуда его еле-еле вывезли под градом бомб. Все эти эвакуации ему вовсе не нравились; а хуже всего то, что пришлось бросить свой танк. Сейчас у него совсем нет танка, да их и вообще-то не видно.