Занзибар, или Последняя причина - Альфред Андерш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как сейчас вижу себя стоящим в каком-то подъезде, где я пытался отдышаться. Нас словно поглотила земля, и полиция Брюнинга и Папена никого не смогла арестовать. Умение обращаться с полицией — необходимый элемент тренировки для будущего мира. Целесообразное использование подъездов, знакомство с расположением фабричных дворов, незаметное исчезновение на лестничных клетках, способность прятаться среди различных строений — все это может оказаться жизненно необходимым.
Но когда мы через полчаса вернулись в пивную, Зудерланд сказал глухо, с упреком:
— Хватит заниматься глупостями! — и добавил: — У вас нет опоры в массах!
— Во всяком случае, мы доказали, что еще существуем, — ответил ему Гебхард Йиру.
— Но вы же только ставите под удар товарищей, — бесцветным голосом, не очень уверенно возразил Зудерланд.
Мы молчали, не нашлось никого, кто мог бы ответить, что опасность поджидала не в темноте улиц, где мы передвигались, как звери на охотничьей тропе. И Гебхард еще не знал ответа, хотя позднее ему выпало погибнуть в Дахау, как и товарищу Зудерланду.
Потом мы снова сидели все вместе и заказывали пиво. Если штурмовики нападут, мы будем сражаться. Но лишь немногие из нас действительно сражались, я имею в виду — физически. Я беседовал со Шмеллером, студен-том-музыкантом, о гегелевской диалектике. Формулу «теза-антитеза-синтез» было очень просто понять. Достаточно было привести пример с яйцом: разрыв яичной скорлупы и есть вооруженное восстание.
И вдруг мне стало совершенно ясно, что никогда больше мы не будем так спокойно сидеть вместе в зальчике «Фолькартсхофа», где на стенах висели рекламные плакаты Пауланских пивоварен. Никогда больше Зудерланд не будет разъяснять последние решения Центрального комитета, а функционеры, умевшие говорить, не будут вставать и один за другим брать слово. У уличной стойки дети покупали разливное пиво, чтобы отнести домой к ужину. Холодный, сухой зимний ветер бился в стены рабочих домов, а я, глядя в лужицы пролитого пива, читал в них весть о смерти и одиночестве. Но я все еще ждал посланца, который бы громко возвестил, что пора браться за дело всерьез.
В этот момент мы услышали торопливый звук шагов, дверь распахнулась, и на пороге появился Берч. Мы вскочили, потому что все лицо долговязого Ганса Берча было залито кровью, и он закричал:
— Штурмовики!
У него была рана на голове, и кровь хлестала на его ветхое серое зимнее пальто. Бишоф, выпивший много пива, — говорили, что он руководитель запрещенного Красного союза бывших фронтовиков, — заорал:
— За мной!
Некоторые вытащили стальные прутья и кастеты из карманов и бросились за ним на улицу, хотя Зудерланд кричал:
— Оставайтесь на месте!
Берч тем временем с трудом стоял, прислонившись к стойке. По белому как мел лицу струилась красная кровь; он был рабочий-металлист, два года безработный; пивная была темная, мрачная мюнхенская рабочая пивная с лужицами пива на столах, место сборов ячейки КГІГ Прежде чем мы успели подскочить к Берчу, он, словно глядя сквозь нас, устремил взор к окну, за которым сумерки ложились на старинные улицы. Это был тот же взгляд, что и у моего отца, когда он, опираясь на костыли, нерешительно стоял у подъезда, прежде чем рухнуть на землю.
Пытался ли я вырваться, как тогда, когда не мог выносить своего отца и Нойхаузен? Иногда я работал, занимался распространением коммунистической газеты и получал за это немного денег. Отдавал их матери, но и себе оставлял две-три марки, укладывал рюкзак и садился на велосипед. Ехал, например, на Кессельбергскую дорогу. Там, наверху, открывался вид на озеро Вальхензее, вода которого казалась зеленовато-голубой, и за ним — на переднюю Карвендельскую гряду. Катал дальше, вдоль светло-зеленой, в белой пене, реки Изар, через Вальгау, к гигантским известковым стенам гор, невыносимо сверкающим под раскаленной голубизной неба. В такие походы я всегда отправлялся один, и здесь начинал догадываться о возможностях, которые таила в себе жизнь, понимал, что за той жизнью, которой я жил тогда, меня ждет еще тысяча других жизней. Добирался до Миттенвальда, с его вечерними розовыми тенями, райское местечко; черная стена, поднимающаяся с луга, пылала. Там я спал, а на следующее утро взбирался по лесистому крутому склону, семнадцатилетний, выходил из леса, к западной вершине Карвсндсля. Сколько же лет живет человек? Тридцать, пятьдесят, может, семьдесят. Мне нужно было успеть увидеть за это время джунгли, пустыню, хребты Гималаев, вид из Дарджилинга, небоскребы Манхеттена. Иначе зачем человеку дается мир? Я садился на серый камень и смотрел вниз, па баварскую долину, из которой уходили тени гор. Ничего не было слышно, кроме голосов ранней группы альпинистов, карабкающихся по отвесным склонам Цвельфершпитца. Уйти, думал я, доставая хлеб из рюкзака, идти все время дальше, покидая все: новые горы, долины и никогда не виденное морс.
Но ночью, оставляя за спиной белую, освещенную луной стену гор, я возвращался назад — в Мюнхен и к партии.
Сжав кулаки в карманахМассы на улицах вокруг мюнхенского Дома профсоюзов в один из мартовских дней 1933 года — снова и снова что-то во мне протестует против слова «массы», ибо я предполагаю, что их вообще не существует. Массы — это лишь слово из консервативного жаргона, как усердно ни собирай разные признаки. Говоря «массы», я уже вижу себя одиноким среди них, мой дух пролетает над ними, мои губы кривятся в презрительной усмешке. Но если они есть, я принадлежу к ним: несколько лет спустя я стоял 9 ноября на Бринерштрассе в Мюнхене, когда Адольф Гйтлер в колонне автомобилей проезжал от здания своего кровавого ордена в направлении Одеонс-плац. Людская стена стояла вдоль всего его пути, возгласы неслись над нею, и когда я увидел его беловатое обрюзгшее лицо с черной прядью на лбу, с трусливым выражением ухмыляющегося мошенника, лицо бледной, облезлой крысы из канализационного люка, я тоже открыл рот и заорал: «Хайль!» А когда толпа растаяла и я снова вышел на свободу, в свободное пространство вокруг меня, я подумал то же, что думаю сегодня: ты встретил канализационную крысу возгласами ликования. Но потом я пошел по Ленбахплац и углубился в созерцание витрин книжных и антикварных магазинов, я вернулся в собственную жизнь, был наедине с собой.
Любителям понятия «массы» я расскажу еще одну историю, из которой они могут делать свои высокомерные и убогие выводы. Когда в тот мартовский день 1933 года Дом профсоюзов был захвачен штурмовиками, рабочие стояли на улицах вокруг здания. Я не знаю, кто созвал их: возможно, рабочие советы, а может быть — слухи, курсировавшие на бирже труда. Они стояли в абсолютном молчании, заполнив все тротуары, а в это время по проезжей части, которая оставалась свободной, проходили маршем колонны штурмовиков. Ни звука не раздалось из рабочих рядов, которые словно ждали чего-то. Прошло несколько часов, передвижение врага стало менее интенсивным, наступило серое послеобеденное время, в мартовском свете которого мы смотрели на пустую мостовую. Потом со стороны Дома профсоюзов приблизился мотоциклист из частей СА. На нем была коричневая рубашка, черные бриджи и черный шлем. По какой-то причине он вдруг потерял управление, мотоцикл занесло, и штурмовик рухнул вместе с машиной на мостовую. Это мог быть момент восстания, которое, возможно, придало бы Германии другой облик. Я стоял, прижав руки к туловищу, и чувствовал, как сжимаются мои кулаки. Теперь бы одно маленькое движение, один единственный вскрик, и пошло бы: хлещущий дождь ударов сотен кулаков, обрушившихся на мотоциклиста, попытка взять штурмом здание, грохот ружейных залпов, падающие тела, дребезжание оконных стекол, завоевание, победа, действие. Конечно, это была бы лишь маленькая победа, действие, результаты которого быстро бы улетучились, уже завтра сметенные ураганом поражения, — но их было бы достаточно, чтобы превратить государственный переворот в видимую для всех кровавую баню и разрушить видимость «порядка».
Но я не вскрикнул. Не вскрикнул никто. Мотоциклист встал, спокойно отряхнулся и поставил на колеса лежавшую машину. Он проверил мотор; все функционировало. Он сел на сиденье, нажал стартер, мотор заработал; мотоциклист медленно поехал вниз по улице. По его лицу не было видно, почувствовал ли он опасность, которая угрожала ему какое-то мгновенье назад. И это был знак; мы разошлись. Каждый был снова сам по себе, один. Не было никаких масс. Возможно, раньше когда-то существовали массы, клинья коллективно направленной воли, океанские приливы истории, материал для восстаний, раскаленная лава революций. Но призывы истории иссякли. Остались лишь одиночки, иногда волею случая или неизбежности собранные в толпу, впадающие в психопатические состояния восторга или обреченности, а потом снова возвращающиеся домой, в одиночество, чтобы сидеть по комнатам с включенным радио, дребезжащей посудой, ревом сирен, молясь или молча, под грохот разрывающихся бомб, смутно предчувствуя конечность истории, испытывающие страх, с которым каждый должен справиться сам, от которого никто нас не освободит.