Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать ее – один из персонажей этой московской квартиры (нового образца, в новом доме) – была огромная грузная старуха с отвисшей нижней губой (губы и у дочери ее были полные, но – как тропический цветок – невинные в своей пышности). Седая, с оплывшим лицом, с тройным подбородком, мать походила на ведьму. Именно тем, что были в ней следы – говорили – когда-то замечательной красоты. В сером капоте, шлепая туфлями, плавала она по комнате, как посаженная в аквариум жаба, и над колыхавшимся телом были страшны черные дуги бровей – будто снятые со лба юной красавицы. Одно из первых воспоминаний ее дочки было – как по высокой зале она, крошечная, прицепившись к сверкающему материнскому шлейфу, старается ехать на нем, а на шлейфе бабочки, осыпанные бриллиантами, дрожат на тонких стеблях… Нас мать Драконны жаловала. Мы ее почти боялись и тем любезнее отвечали на ее вопросы, в тоске отводя глаза.
Не менее сказочным персонажем был муж Драконны, -маленький, толстый, седо-рыжий, он мог быть ей отцом. Усы и бородка, проседь делали его еще старше. Говорил он с сильным немецким акцентом. Был он биржевым маклером. И был у него и Драконны сын – одиннадцатилетний худенький мальчик, рыженький в отца, бледный и, кажется, милый, но тихий, «не в нас», под эгидой отца так занятый уроками, что мы редко его видели.
Как-то, когда мать хотела взять его с нами за город, отец не пустил. Она настаивала, был такой чудный день! «Пусть твоя полофина едет за город, – сказал «рыжий черт», как Марина и я его втихомолку звали, – а моя полофина будем дома учить грамматик». На пороге, готовая к отлету с нами,
Драконна только подняла в ответ брови, в юморе мига была вся безнадежность ее жизни. И острая жалость к сыну…
Так жила наша Драконна, как и имя ее, своей таинственной жизнью, то в белом халате провожая пациентов из зубоврачебного кабинета в высокую торжественную переднюю, то – в своей гостиной, в черном шелковом платье. С улыбкой тянула она нас сесть на диван, у стоячей лампы с абажуром – таким большим, светло-тусклым, – так горят лепестки гигантского цветка. Рука Драконны поправляет растрепавшиеся темные волосы, зеленоватые на смуглом лице глаза мерцают в предвкушении беседы.
И был еще один в этой семье, кого уже не было, но который жил в ней нерушимо, первый сын Лидии Александровны, умерший трех лет Сережа. Он смотрел на нас со страниц семейного альбома, с большой, выцветшей немного
– или коричневатого тона – кабинетной фотографии, круглолицый, большеглазый, с выражением обаятельной насмешливости. От этого взгляда, детского, навсегда прерванного, ушедшего в темноту «того света», у Марины и меня сразу заныло сердце, и, прослушав рассказ матери, его без ума любившей (в мать был сын!), слушали мы с чем-то захолонувшим в груди, как он умер, всего несколько часов проболев. Мы никогда не спрашивали о нем, но он стал нашим, как и ее, кумиром. Вошел тенью в элизиум наших теней.
Драконна не говорила с нами о «рыжем черте». Но в том привычном, хоть и сдержанном, тоне отдаленности, с тенью превосходства и все как бы не кончающегося о таком муже недоумения, с которым она обращалась с ним, все было ясно.
Было непонятно, как мы жили, ее не зная. Вот в эту гостиную с широкополой, как старинная шляпа, лампой и отсветами уличных фонарей с Поварской, в магический час, когда, блеснув, ложились на ночной покой зубоврачебные инструменты белого лакированного кабинета, – вошел Лев Львович Эллис1.
Поэт и переводчик Лев Львович Кобылинский, сын известного талантливого педагога Льва Ивановича Поливанова. В 1970 году в издательстве «Наука» вышел сборник стихотворений Бодлера, куда вошли переводы Эллиса.
?]
Худой, в черном сюртуке. Блестящая лысина, черноволосый, зеленоглазый, с удлиненным лицом, тонкие черты лица, очень красивый рот – «доктор», маг из средневекового романа.
Жил Эллис в бедности, без определенного заработка, от стихов к статье, делал переводы, не имел быта. Комната в номерах «Дон» на Смоленском рынке и хождение днем – по редакциям, вечером – по домам друзей, где его встречали радостно, как желанного гостя, слушали последние стихи и вместе с ним уносились в дебри мечтаний и споров о роли символизма, романтизма. Часто голодный, непрактичный, он обладал едким умом и блестящей речью, завораживающей самых разнородных людей. И был у него еще один талант, которым он покорял людей не менее, чем певучим стихом: талант изображения всего, о чем он говорил, – более: талант превращения, перевоплощения такой силы и такой мгновенности, которая не под стать и самому искусному актеру, всегда связанному принудительностью роли данного часа, несвободою выбора.
Эллис, в своей полной материальной неустроенности, был. насмешлив, неблагодарен до самого мозга костей, надменен к тому, у кого ел, повелителен к тому, от кого зависел. Импровизатор создаваемого в миг и на миг спектакля, он не снизошел бы к доле актера, которая должна была представляться ему нищетой.
Вхает острой бородки, взмах черных рукавов сюртука, вспев своеобразного грассирующего голоса:
…Я в тебе полюбил первый снег,
И пушистых снежинок игру,
И на льду обжигающий бег,
И морозный узор поутру…
Эллис упоенно, как знаток, говорил нам о вальсе и после трактата-дифирамба о нем показывал, как танцует писарь, как – офицер, как – кадет перед выпуском, и со стихами на устах – вместо дамы в объятиях – заскользил, самозабвенно, в классическом вальсе – один…
И снова – стихи.
Молча слушает, стыдясь слова, Марина стихи поэта вдвое старше ее, первого поэта, в жизни встреченного, от застенчивости щуря светлые близорукие глаза.
В моей жизни тех дней сыграла странную роль увиденная картина маминого учителя живописи Клодта «Последняя весна», – девушка, умирающая у залитого лучами солнца окна, в кресле. Мамина ялтинская весна. Пышное длинное платье, на волосах сеточка – старина. Дни маминой молодости, может быть бабушкиной? Бабушка умерла двадцати семи лет, мама – тридцати семи… Да, и я умру рано, наверное,
– как бабушка и как мама. Чахотка, которой так боится для меня папа из-за моего сходства с мамой? Из-за чего он неохотно согласился отдать меня в гимназию. Все мне говорят: «Какая ты худая, бледная рядом с Мариной!» Ну что ж. Я, как мама, уеду из России осенью с моросящим дождем – на те берега Средиземного моря, где прошла зима нашего с Мусей детства. Я буду сидеть в таком же кресле.
Над мрамором балюстрады – вечнозеленые кипарисы, как над Рёвером на Сант-Иларио. А все будет цвести… Марина не посмеялась надо мною, она посвятила мне стихи, будто бы провожая меня в Италию. Ненапечатанные, они живут только в моей памяти.