Санки, козел, паровоз - Валерий Генкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Определенно, думал Виталик, щурясь на весеннее солнышко и оглядываясь вокруг, единица нравственности есть величина, обратная количеству окурков на квадратный метр газона, с которого в апреле сошел снег. А если на газон не смотреть, да и вообще глаза закрыть, то и родину любить проще, и людей — да и себя.
Размышления о патриотизме даже подвигли Виталика на создание собственной классификации цивилизаций, чрезвычайно простой: рабов и свободных людей. Ни тебе иудео-христианской, ни тебе мусульманской или, к примеру, буддийской. Различить — проще некуда. Все дело в том, какие фотографии стоят на столе (висят на стене) в кабинетах чиновников. Если президента, аятоллы, духовного вождя, властителя дум — одно. Если родителей, жены, детей, любовницы, собаки, лошади — другое. Спрашивается, как быть, если висит и то, и другое? По мнению устремленного к предельному упрощению Затуловского, в подобных случаях признак «аятолла» перевешивает: дежурный президент — ты раб, дочка и собака — свободный человек. И вся твоя цивилизация — свободна.
Помимо мифа о народе-богоносце, соборности и прочем, занимала Виталия Иосифовича еще идея особого печалования о ближнем, породившая русское понятие «интеллигентность». Коли человек ощущает вовсе необязательный неуют от собственного успеха, который заставляет его не только бить по клавишам компьютера в офисе или чертить мост за жалованье, но заполнять досуг разговорами особого толка: зачем мы? куда идем? — а то и, страшно сказать, что-то делать во благо других, то он уж и интеллигент. А если идеализм в его душе побежден прагматизмом (Обломов — Штольцем), то уж он и не интеллигент вовсе, а так себе — интеллектуал паршивый западного толка. Те нечасто думают, зачем и куда идут. Разве детей калечных усыно-дочерят — ау, интеллигенты! Где вы? Да вот туалеты и автобусы для инвалидов придумали, да собачье говно в пакетики прячут, да робеют палить фейерверки по ночам (нету удали, убогий, хлипкий народец), да шлют помощь куда ни попадя (чуют, видать, что виноваты, норовят отмыться).
Размышляя подобным образом наедине с собой, Виталий Иосифович обычно избегал прилюдных обсуждений этой темы: партнер по дискуссии часто требовал аргументов, а тут он был слаб и неубедителен, горячился уж очень. С тех давних пор, как Виталик выяснил, что умное слово «интеллегибельный» имеет отношение не к гибели интеллекта, а напротив — к постижению этим самым интеллектом истины, он старательно уклонялся от словесных схваток, требующих включения мозгов: боялся прослыть совсем уж дураком. Правда, один — ловкий, по его мнению, — аргумент у него всегда был в запасе, но обычно просвещенные собеседники его не принимали всерьез. А потому споры он вел воображаемые и с воображаемым же противником. Ехал, скажем, в свою деревню, путь долгий, дорога пустая, как бы не заснуть за рулем. Пузырился от отвращения к очередному народному кумиру. Ну и пускал в ход этот самый аргумент.
— Ты на рожу его посмотри — подонок, как пить дать. Да и неужто нужны резоны для такой штуки, как любовь, приязнь, раздражение, ненависть, наконец? Как там в короле Лире: your countenance likes те not! Тебя, брат, возмущает отсутствие во мне той разновидности любви, которую кличут патриотизмом. А в моем представлении патриотизм — нечто туманное, невесомое, да еще извне в тебя вбиваемое. Тут все просто — для меня вселенная отдельного человека наполнена большим смыслом, чем вселенная страны, народа, целой цивилизации… Вот у моего тезки и друга Виталия Бабенко есть удивительное — биологическое — описание гибели целого мира при убийстве одного человека. А судьбы стран и народов, их возникновение и исчезновение — это где-то там, далеко… Ты вот чувствуешь свою укорененность в стране, культуре, истории. А потому, куда ни кинь, выходит Россия лучше всех. Пусть и мерзости кругом, но это наши мерзости, так? Ну хоть смирись с тем, что можно мыслить и инако. Знаешь, кстати, что в елизаветинской Англии, когда здесь царил Иван Грозный, Иосиф Виссарионович образца шестнадцатого века, там в университетах шли диспуты «О пользе мирского инакомыслия для государства»?.. Я, видишь ли, космополит, моя родина — несколько десятков родных, друзей, коллег. И я построил свою вселенную без аргументов, на порицаемом Иисусом песке. И предвзятость моя велика, ох велика: пусть всеобщий кумир сейчас бросится в огонь и спасет ребенка, я все равно заподозрю неладное. Ну не люблю я эту компанию! Its countenance likes те not. И страну, унылое место всеохватного, ликующего, торжествующего хамства, где на дорогах, на улицах, в метро, в магазинах, в конторах тебя унижают, почитают козявкой. И — о ужас — богоносца нашего, народ то бишь. Не то чтобы какой другой любил — нет для меня эмоционально значимого понятия народ. Скорее готов сказать, какой из них, народов, меня меньше раздражает. И скажу: чистоплотный, спокойный, умеренный, обязательный, милосердный — чтоб о калеках заботился, арматуринами на улицах не махал, в ментовках до смерти не забивал, собак не отстреливал… Ох, не знаю. Вот тебе картинка. Газон у нашего дома. У бордюра останавливается джип, какой-нибудь лексус-крузер-гелентваген, хрен его знает, опускается темное стекло, высовывается безупречной лепки женская кисть в кольцах и гелевых ногтях длиною — возьми сравнение из «Сирано» — и роняет на землю окурок с нежным розовым следом. Потом исчезает — и тут же появляется с новым даром: переполненной пепельницей. И на газон — кувырк. Скажи мне, где еще такое возможно? А где еще народ настолько поражен мазохизмом, что выберет своим владыкой и станет славить истерическими и совершенно искренними воплями старательного служаку из организации, которая этот народ десятки лет гнобила? Что? Стыдно так о народе? Да не слишком. Ведь не о людях — о народе. А люди — они всякие, как и везде. Вот, скажем, и Бунин не шибко-то народ жаловал: будет он, народ, впоследствии валить все (это он о мерзостях революции) на другого — на соседа, на еврея. Мол, «что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на это дело подбили…». А вот еще народ-богоносец: в семнадцатом мужики, разгромив очередную усадьбу, для потехи оборвали перья с живых павлинов и пустили искалеченных окровавленных птиц летать. Интеллигенцию честил — не видит она человека, только «народ» да «человечество». Не будь «народных бедствий», не у дел окажутся несчастные интеллигенты: о чем кричать, о чем писать? Ох и умница был, Иван Алексеевич. Злой очень. А в его «нелюбви» — горечь и состраданье.
Так распалялся Виталий Иосифович, давя на газ и гоня от себя мысль, что и ему, как интеллигенту по-бунински, люди не особенно интересны — исключая себя любимого да родных. Ну и павлинов тоже жалко.
Ты просто погружаешься в прожитый мир и снимаешь зажимы.
Звездочки спускаются хрустальные, под ногами чуть скрипит снежок, вспоминаю я сторонку дальнюю и тебя, любимый мой дружок…
Или вот.
Я понимаю, что смешно в глазах искать ответ, в глазах, которым все равно, я рядом или нет. Глаза то лукаво блестят, то смотрят сердито, то тихонько грустят о ком-то незабытом.
Ну итак далее.
Мамайокеро, мамайокеро, мамайокеромаамайа… Чтобы тело и душа были как лапша, чтобы галки и вороны были как макароны. И мороженое вафельным пятаком-сэндвичем, оно стекает, а ты языком по кругу, по кругу. Черные чулки девочки-поэтессы Инны К., парень я простой, провинциальный, на все имею взгляд свой специальный, лишь об одном завидую-жалею, что быть большой персоной не умею. Этапы большого пути. К тому самолету Москва — Новосибирск.
Что заставило Орфея так некстати оглянуться?Кто толкнул супругу Лота на поступок неразумный?Вот и я в том самолете на тебя случайно глянул —Так судьбе угодно было — и…
Оставим этот хорей Лонгфелло. Знаешь, как я тебя обманул? Ну, ну. Слушай. Как-то раз на даче, на Трудовой, ты надавила огромный таз «витаминов» из черной смородины, натолкала в три большие банки и велела отвезти домой. Я погрузил банки в рюкзак и попер на электричку. Уже в Москве, в метро, проклятая лямка не выдержала, и это добро грохнулось на мраморные плиты. Весь в сладкой массе, я выволок истекающий липкой жижей мешок с месивом стекла, сахара и смородины наверх и вывалил содержимое в урну. Добрался до дома, долго мылся, стирал рюкзак. А на следующий день, в страхе перед твоим гневом — или не желая тебя огорчать, выбирай сама, — решил восстановить утраченное. С утра пошел на рынок, купил смородину. Запасся сахаром. Накрутил примерно то же количество ставшего мне омерзительным «витамина», взял трехлитровые банки, хотел разложить — и тут вспомнил, что одна из разбившихся банок была особенной — пятилитровой банищей от венгерских маринованных огурцов. Я кинулся в магазин «Будапешт» на Юго-Западе (уже прикидывал, как избавиться от огурцов), но там таких не оказалось. Соседка выручила, дала банку. Правда, немного другую, но ты не заметила. Таки обманул. Прости.