Аптекарский остров (сборник) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я написал, — прошептал ему Ленечка в ухо.
— А… — Монахов очнулся.
— Только я другое написал. Не то, что читал.
Монахов взял листок. Ленечка сжался в тихий комок. Монахов пробежал глазами, что-то зазнобило в спине, защипало в глазах, текст поплыл, Монахов снова навел на фокус — крупным, деревенским почерком было написано вот что:
Эта женщина недописана,Эта женщина недолатана,Этой женщине…
Строчки покачивались, легко вбегая в мысленный слух Монахова; он их с удовольствием не все понимал…
Вот сидит она, непричастная,Непричесанная — нет ведь надобности.И рука ее не при часиках,И лицо ее…
Вдруг понятен стал Монахову наговор — и он всё понимал.
Что мне делать с ней, отлюбившему,Отходившему к бабам…
— Ну-ну! — ласково усмехнулся взволнованный Монахов.
Подарить на грудь бусы лишние?
— Ах! — охнул Монахов и от наслаждения пропустил следующую строчку.
Ничего-то в ней не раскается,Ничего-то в ней не разбудится,Отвернет лицо, сгонит пальцы.Незнакомо-страшно напудрится.
Монахов это увидел, полный восторг владел им.
Я приеду к ней как-то пьяненький,Завалюсь во двор, стану стекла бить…
Монахов почти плакал, последние строчки неотчетливо плавали в его глазах и вдруг кончились.
— Потрясающе! — сказал он.
Ленечка был более смущен, чем польщен.
— Вы печатаетесь? — стыдливо спросил Монахов.
— Не, меня никогда не станут печатать.
— М-да, — сказал Монахов. — У нас ничего не осталось?
— Тс-с! — сказал Ленечка, покосившись на лежавшую к стенке Наталью, и приложил палец к губам с видом плута. Он прокрался на четвереньках, порылся за шкафом под шкурой и приполз с бутылкой «краски» в руке и папиросиной за ухом.
— Вот, — сказал он шепотом. — Зябликовская заначка.
Монахов глянул на Ленечку, потом на «великого писателя» и развеселился: одно условие величия было выполнено — тот был все так же мертв: ни кровинки не трепетало на его лице. Посмотрел в спину Наталье и снова перевел взгляд на Ленечку — тот был вполне доволен. «Да полно, — подумал Монахов, — сказала ли она Ленечке хоть что-нибудь на самом деле? Может, только мне наплела? Может быть, просто велела ему уйти, не вдаваясь в объяснения?.. Мол, приказ — выполняй…»
Ленечка откупорил, обтер горлышко и передал Монахову.
— Только жрать нечего, — сказал он. — Жрать скоро — ужас как захочется! Буханку враз можно умять без воды.
«Какой же он мальчишка!» — восхитился Монахов.
Они сидели на шкуре, касаясь плечами, отхлебывали, передавая — и им было хорошо. Это Монахов отчетливо понял, что не только ему, но и Ленечке. Ленечка смотрел теперь на Монахова почти теми глазами, как на Наталью. Монахов не ожидал, что Ленечка так искренне, так вдруг, так весь потянется к нему как к другу. «Просто он весь такой, — подумал про него Монахов. — Весь». Он меня и любит, быть может, потому, что меня любит Наталья… — вдруг предположил он. — Вот он и тянется ко мне как к брату… «Как к отцу…» — слезливо подумал Монахов. Но эта мысль скользнула и ушла — она была не по адресу: у него ведь был сын. «Школьник…» — вздрогнул Монахов.
— Хотите? — Ленечка протянул ему дымящуюся папиросу.
Монахов благодарно кивнул и жадно затянулся.
— А ты школу кончил? — спросил он задумчиво.
Школу Ленечка бросил.
Монахов попробовал наставить его на путь. Ленечка слушал вежливо, но безнадежно, выжидательно взглядывая на Монахова. И Монахов отказался от темы.
Заспорили о поэзии, в которой Монахов стал неожиданно много понимать.
— Да нет, — говорил Ленечка, — какой я поэт! По сравнению с этим вот, — он кивнул на листки в руках Монахова, — я ничего еще не написал.
— А по-моему, то тоже хорошее, — настаивал Монахов. — По крайней мере с середины.
— Да ну, турусы на колесах…
Обоим стало страшно смешно. Монахов представил себе таких уж «турусов» на колесиках специальных, что чуть не плакал от смеха. Ленечка заходился, на него глядя.
— Во! — смеялся он. — Во-во!
— Тс-с! — прикладывал палец к губам Монахов, указывая на Наталью. Они пытались смеяться шепотом, давились, толкались — школьничали.
Монахов был счастлив этим ровесничеством с Ленечкой.
Их смех и тычки вдруг переросли в борьбу на школьной переменке. Они катались по шкуре, возясь и фырча. Весело! Монахов все-таки запыхался — вдвое старше, хотел передохнуть — не тут-то! Ленечка налетел на него с азартом и резвостью щенячьей. Смеясь, поддавался Монахов, пытаясь отдышаться под Ленечкой. Но Ленечка увлекся — дитя! — давил, сопел, и вдруг Монахову показалось, что глаз у него яростен. Монахов опомнился и легко скинул его с себя. Ленечка тут же затих.
Что-то кончилось.
Монахов отдышался, остыл, даже застыл все в той же позе, привалившись к стенке, глядя в спину Наталье. Ему не хотелось ни двигаться, ни говорить. Даже взгляд он не мог передвинуть. «Набрался-таки…» — подумал он.
Так он смотрел перед собой в ту же точку и с легкостью представил себе, что его нет, что он — умер.
Какая-то неодолимая прозрачность пролегла между ним и Натальей. Наталья — всплыла и словно повисла над матрацем. Монахов будто уже и не сидел, а стоял в ясной дрожи, но какой-то волос преградил ему дорогу. Не стало стены — там друг на друге сидели луна и фонарь, и этот двойной свет остановил все на земле, словно все, и их, и его, залили наипрозрачнейшим веществом, и они там, как мухи в янтаре… «Так выглядит прошлое…» — подумал Монахов.
…Он действительно до странности не помнил, как они с Асей в конце концов расстались. Тут не пролегала никакая боль. Сюжетная развязка отсутствовала. Помнил отчетливо — некий пляж, но он там был уже без Аси. Это было первое его воспоминание после Аси, а они не виделись к тому времени уже год. Что это был за год? Что в него помещалось? Ничего, пролет, первая остановка — пляж Петропавловки, где все замерло в эту секунду, как на фотографии. Сначала он совсем об этой странности памяти не думал, принимая ее как должное, как благо, потом его начало разбирать даже любопытство, что же случилось, куда делось?.. И с самым большим напряжением, причем ровно через год, выковыривалось что-то смутное: перехват какого-то письма, когда они уже не были вместе, какая-то обидная поездка на летнюю дачу детсада (Ася снова работала по первой специальности) под предлогом забрать увеличитель. Он не мог найти эту дачу, нашел, и Ася там, к удивлению, оказалась. Но дальше опять ровно: бредет он обратно по тому же лесу с оскорбительным увеличителем в руке. Но и про увеличитель тоже как-то так… — не фантазия ли? — увеличителя потом у него дома не оказалось, и если он и впрямь за ним ездил и забрал его, то куда он потом делся?.. Все это, повторяю, смутно, неопределенно: ни ссоры, ни драмы, ни травмы, будто и не было, и год прошел после — его тоже не было, но тогда с чего же начинался обрыв?
Последнее его воспоминание об Асе, на котором все кончалось, был сон. Ему подряд снились страшные сны, с каждым днем тревожнее, опаснее и страшнее. Но этот, последний, был самый страшный, и после, начисто, как бритвой, сны вообще сниться перестали и не снились никогда до тех самых пор, которые он мог определить лишь условно, то есть словом «пляж». Вот тогда ему впервые перед сном промелькнуло что-то: какие-то угольнички, часики-колесики, обломки, ножка целлулоидной куклы, шестеренки. Позднее, когда начались первые ажиотажи с выставками западной живописи, ему казалось, он что-то узнавал на некоторых картинах из вот этих обломков, мелькавших перед глазами на краю черного сна.
И, ничего не смысля в жизни, он находил такие картинки вполне реалистическими. А первый складный сон приснился ему, когда он встретил свою будущую первую жену. Он проснулся с нею рядом в поту, все от того же страшного сна, и долго разглядывал ее рядом, незнакомую и спящую, как вариацию того же сновидения. Вскоре он на ней и женился.
Он помнил этот сон как последнее, что было в их с Асей жизни, но опять же не помнил, после чего был этот сон, с чем связан, какие события предшествовали, так что никакой связи с реальными событиями своей жизни установить не мог.
И вдруг то ли он вспомнил наконец через двадцать лет этот сон, то ли уснул и увидел его вновь.
…Он был в бесконечном городе-доме, городе под крышей, вроде театра — вокруг шныряла закулисная жизнь. Он знал, что здесь Ася, и расспрашивал дорогу у встречных. Они его направляли все дальше и дальше — сгущалось, темнело, душнело в этом закулисном мире, и все мертвее и раскрашеннее становились лица людей, пока не стали откровенно-аляповатыми масками из папье-маше. Он знал, что происходит ужасное, что надо спасти Асю, что она там, что эти мертвяки нарочно путают его, и вот по одному лишь чувству, не спрашивая у них дорогу, он бросился прочь, туда — там Ася!.. Он бежал, и все просторнее, светлее становилось ему — можно было дышать. И мертвяки все реже попадались на пути, испуганно отпрядывая в сторону и вжимаясь в стены… И вот впереди забрезжил окончательно — свет, вздох, воля! Потолок был высоко, как в храме, и помещение стало грандиозно по размерам. Он увидел перед собой широченную лестницу. Она уходила вниз как бы каскадами: в конце ее, в глубокой глубине, он едва различал стену — лестница упиралась в эту стену. Стена эта была вдали перед ним, и он поднимал по ней взгляд, пока не стал смотреть прямо над собой: там стена кончалась, переходя в высокий сводчатый потолок. Он понял, что надо бежать по лестнице вниз, и побежал с удивительной легкостью. Он перелетал сразу через несколько ступеней, такими длинными неощутимыми шагами, и бежал все быстрее. Он услышал крик за спиной, сразу много голосов. Оглянулся через плечо: лестница уходила уже далеко вверх, и там, на самой верхней площадке, там, где он только что стоял, увидел толпу с мертвыми лицами: за передними все прибывали, набегали другие, трудились, громоздились, стояли над лестницей, как над обрывом, пропастью, и кричали в ужасе. Ему вдруг стало весело, он так и бежал вниз все быстрее и в то же время как бы со стороны видел себя бегущего: тело летело вниз, голова же, как у шута, была назад на 180 градусов и смотрела вверх, на толпу. Те тыкали вниз руками, громоздились друг на друге, кошмарные желтые лица, и кричали в страхе: «Он же стукнет в стену!» Ему все веселее становилось от этого крика, он понимал, что добежит, стукнет — и все рассыплется, ничего уже этого не будет. Он летел. Стена была совсем уже перед ним, с весельем заносил он руку, как вдруг у самой стены скорость погасла, словно он натолкнулся на неощутимую и упругую, как бы пневматическую, преграду, он повис на стене, а рука в сильном замахе остановилась в миллиметре от стены и бессильно поползла вниз, и, весь обмякнув, оползал он вниз и только видел высоко над собой, так высоко, что и не видел уже, стену…