Дикое поле - Вадим Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А может, нас ведут вовсе не на батарею, — шепнул Мунье беззвучным от страха голосом на ухо Осокину. — Может быть, нас сейчас расстреляют…
— Ну что же, будем петь «Марсельезу». Я думаю, что ваши предки уже не раз пели эту песню, мсье Мунье?
Как ни выспренни были слова, сказанные Осокиным, они оказались как раз теми, которые помогли! учителю справиться с тревогой, охватившей его.
— Да, «Марсельезу»… А вы совсем не боитесь? — Мунье говорил с трудом, запинаясь.
— Конечно, боюсь. Вероятно, и курица, которую ловят в курятнике, смертельно боится. Только страх ничему не помогает. Его надо… связать, тогда будет легче.
— А вы не думаете, что у курицы… есть все основания бояться?
Понемногу Мунье начал приходить в себя. Он был похож на человека, с трудом вынырнувшего из воды.
— Скажите, чем вызван странный выбор арестованных? Осокин старался помочь Мунье удержаться на поверхности. — При чем здесь Кулон-Делавуа? Исидора они арестовали, вероятно, только за то, что он испанец — ведь мальчишка же.
— Плоть немощна. Может, и вас арестовали только за то, что вы русский?
— Это ты хорошо придумал — петь «Марсельезу», — сказал молчавший до сих пор Фуко. Он шел сзади и, услышав слова Осокина, долго их обдумывал. — Пусть эти ослы толстозадые поймут, что мы не боимся. Мы им еще пропишем!
В сумраке медленно начал вырисовываться силуэт бойни. На фоне светящегося неба проступили черные горбы батареи Трех Камней.
«Как устроится Лиза? Теперь, когда больна мадам Дюфур… В семьдесят лет воспаление легких часто оказывается роковым…» Осокин вспомнил толстые, почти коричневые ноги с вздувшимися веревками вен, большую фигуру, склонившуюся над плитой, и вдруг почему-то подумал, что он не знает, какого цвета глаза мадам Дюфур. «Если она умрет, я так и не узнаю, какие были у нее глаза… Сколько лет мы прожили вместе? Четыре, пять?.. Пока Лиза останется на Олероне, за нее можно не беспокоиться — в Сен-Дени ее все знают, ей не дадут пропасть. Но без меня она станет другой, совсем другой. Забудет русский язык. И так ей все труднее говорить по-русски… А вот уже мост через канал. Немцы так и не вытащили экскаватор. Как он проржавел! Как это было давно — ночь, мина… Что немцы знают обо мне? Хорошо еще, если мой арест — просто донос Марии Сергеевны, которая сама ничего не знает…»
Часов до девяти утра арестованные пробыли в одном из бомбоубежищ батареи. Им принесли по жестяной кружке черной бурды, больше напоминавшей настоящий кофе, чем ячменный напиток, который варили олеронцы по утрам. Хлеба не дали. Жак Фуко, принадлежавший к тем людям, которые преодолевают страх развязностью и показной беззаботностью, рассказывал длинные и чудовищно неприличные анекдоты. Доминик был мрачен и все время вытирал потевшие ладони грязным носовым платком. Большой Поросенок сосредоточенно, по-крестьянски молчал; Мунье, как будто; справившийся со своим страхом, неожиданно перебил Фуко и рассказал такой анекдот, от которого даже Жак крякнул. Воспользовавшись тем, что Осокин отошел в угол комнаты, Жак подошел к нему и сказал вполголоса:
— Будьте осторожны с Большим Поросенком. О нем говорили, что он в дружбе с немцами. Возможно, что он арестован для того, чтобы подслушивать. — И, не останавливаясь, продолжал уже громче: — Когда Мариус рассказывал Оливу о своей первой брачной ночи…
Наконец в бомбоубежище спустился старший лейтенант Кранц, комендант батареи Трех Камней. Маленький, розовый, белобрысый, он, несмотря на тщательно пригнанную офицерскую форму и черный «железный крест», украшавший его выпуклую грудь, напоминал чем-то приказчика, который презирает клиента за то, что тот норовит купить костюм подешевле, и рассказывает ему небылицы о заведомо скверном материале. Он сказал, что в аресте жителей Сен-Дени он невиноват (Кранц был помощником доктора Шеффера и начальником гестапо в северной части острова), но что для немецкого офицера долг превыше всего и что он только исполняет приказание высшего начальства.
— Тем более, что арест ваш, — добавил Кранц, улыбаясь почти нежно, — дело временное: не пройдет и двух недель, как мы снова соединимся с частями регулярной армии, и тогда, конечно, вам будет вновь предоставлена свобода.
В девять часов арестованных вывели и посадили в открытый грузовик.
Все расстояния на Олероне Осокин обыкновенно рассматривал либо с точки зрения пешехода, либо велосипедиста, чаще всего тяжело нагруженного и тянущего за собой привязанную к седлу тележку. Поездка на грузовике из Сен-Дени до Боярдвиля показалась ему поэтому молниеносной, несмотря на то, что грузовик все время сворачивал с главного шоссе, ведущего в Шато (в Шато была тюрьма, и арестованные думали поначалу, что их везут именно туда), заезжая в немецкие батареи, расположенные в Лa-Бре, Домино, Шере, Друэ и Сен-Пьере. На каждой батарее к арестованным присоединялась новая группа, так что, когда в Сен-Пьере на грузовик взобрался Рауль, для него еле нашлось место — люди стояли, Тесно прижавшись друг к другу.
Появление Рауля обрадовало Осокина, хотя ему и было неловко за эту радость: среди арестованных Рауль был первым, о ком Осокин знал, что он участник Сопротивления. Арест других из тех, кого Осокин узнавал в грузовике, — казался ему совершенно необъяснимым. Почему задержали усатого лавочника из Шере, которому прошлым летом он продал пятьдесят килограммов помидоров, или крестьянина из Ла-Бре, с которым Осокин познакомился во время сбора винограда, — все это было непонятным. Простая мысль, что все эти люди ни в чем не виноваты и являются попросту заложниками не приходила Осокину в голову.
— Вот она, новая «charrette des condamnes»! — воскликнул Мунье, когда грузовик свернул в сторону Боярдвиля. — «Телега приговоренных»! Вы правы, мсье Поль, будем петь «Марсельезу»!
Исторические параллели решительно помогали старому учителю сохранять хладнокровие.
Поворот в Боярдвиль сразу породил слух, что всех арестованных посадят на шхуну и отправят в каторжную тюрьму на остров Ре: в те дни сообщение с Ла-Рошелью и Ре поддерживалось только через Боярдвиль.
— Будет нам капут на Ре, — пробормотал Доминик, стоявший рядом с Осокиным. Солнце слепило ему глаза, и было непонятно, отчего он морщится — от страха или от света.
Настроение арестованных заметно упало.
Однако слух оказался неправильным или, во всяком случае, преждевременным: в Боярдвиле их отвезли на самый край городка, на опушку большого Боярдвильского леса, тянувшегося вдоль берега. Здесь, окруженная тройным рядом колючей проволоки, находилась бывшая летняя детская колония «Счастливый дом»; с самого начала войны здания этой колонии были реквизированы немцами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});