Я, Богдан (Исповедь во славе) - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, когда бы же мне в дурне не пошитись,
Дабы вольности не могли как лишитись,
Будь славен вовек, о муже избранне,
Вольности отче, герою Богдане!
(Сковорода Г.С. De libertate.)
Стать отцом вольности не на миг, не на день, а на века - вот над чем думал я в ту июньскую ночь между числами седьмым и восьмым, со среды на четверг, между пением первых петухов и вторых. Мне было тяжело под утренней зарею. Никто не поможет, никто не посоветует. Холодное одиночество. Простой посполитый, мещанин просыпается рядом с любимой женою, в тепле и уюте, а я обнимаю пустоту, и холод окружает меня, как в звездных высях. Я смотрел на звезды, и они приводили меня в ужас. Черная безбрежность неба напоминала о суетности людской жизни, а я, соединенный навеки с народом своим, уже не мог теперь растрачивать собственную жизнь, а должен был бросить ее до самых звезд, чтобы засветилась она и горела неугасимо.
Стремясь заглянуть в будущее, попытался я взглянуть в прошлое. И что я там увидел? Золотой Киев, а к нему плывут по Днепру лодии золотые со всех земель - и земля одна, народ один, и все едино. А потом жестокая разобщенность, преступная и бессмысленная, и уже словно бы и не было извечного единства, и никто не помнит, никто не вспоминает. Знание о прошлом затерялось, им пренебрегли, отдавая только схимникам-мудрецам, ошибочно считая, что ни мудрецы, ни прошлое никогда не угрожают дню насущному.
Я решился объединить, воссоединить разобщенное, в этом видел разумную волю и вольный разум величайший - так написал это собственноручное письмо к московскому царю Алексею Михайловичу.
Ведал вельми хорошо, что царь еще и не муж, а юноша, как мой Тимош, что письмо мое, может, и не дойдет до него, а только перескажут его своими словами в грамотке приграничные воеводы, а если и дойдет, то читать будут только приближенные воеводы и молвить царю будут то, что захотят молвить (разве же взятый на пытки за участие в бунте против царского любимца Морозова москвич Савинко Корипин, уже стоя одной ногой в могиле, не сказал горькой правды: "Государь молодой и глядит все изо рта у бояр Морозова и Милославского, они всем владеють").
Но все же я писал царю, потому что за ним стоял великий народ, самый родной брат моего народа.
Судьба не была милостивой к нашим народам. Жестокие завоеватели раздирали их тело. Огни нашествий уничтожали наивысшие завоевания народные. Бессмысленные кордоны раздирали единую землю. Но народы наши никогда не оставляли мысли о своей духовной общности, никогда не делили своих высоких достояний на "мое" и "твое", и лучшие сыны их с давних пор труды и дни свои посвящали неутомимой борьбе за единство земель, за утверждение высокого единства. Терзали землю нашу княжеские раздоры, вытаптывали дикие орды, угнетали чужеземцы, но и в самые черные дни мощно билось и гремело над измученными народами непоколебимое слово, звучали непреоборимые призывы к борьбе за освобождение, за независимость, за единение.
Был ли это первый русский митрополит Илларион, который в "Слове о законе и благодати" промолвил: "Не поднимаем рук наших к богу чужеземному... Доколе стоит мир этот, не наводи на нас напасти и искушения, и не передай нас в руки чужеплеменникам... Продолжи милость твою на людях твоих, врагов изгони, мир утверди, народы усмири, вознагради голод достатком", или это Клим Смолятич, который первым на Руси получил звание философа. Или это был первый бунтарь нашей культуры Даниил Заточник, или неизвестный автор "Слова о гибели Русской земли", сыновняя любовь которого к родной земле еще и ныне звучит для нас в удивительных словах: "О светло светлая и украсно украшенная земля Русская! Многими красотами ты обогащена, озерами многими, реками и колодезями досточестными, горами крутыми, холмами высокими, дубравами чистыми, полями дивными, зверьми различными, птицами бесчисленными, городами великими..."
Из каких мест вышли все эти великие сыны своей земли? Из Киева или Смоленска, из Галицко-Волынской земли или из Новгорода и Суздали, из Москвы или из Рязани - не разделяем их по городам и землям, потому что все они воспринимаются как сыновья обоих народов наших, а их голоса - как перекличка древнего Киева и Новгорода, Чернигова и Рязани, Переяслава и Москвы, как перекличка веков, мятежных умов и непокорных сердец.
"Выигрываешь битвы, а надо выигрывать долю" - звучали мне эти слова старого волопаса, несмолкаемо, вставали передо мною, будто мысль воплощенная, живая, осязательная, неистребимая. Говорят, будто мысль человеческую невозможно увидеть. А сколько же видел я таких мыслей в течение всей своей долгой жизни! Падали, будто камень, - тяжелые и исстрадавшиеся; рождались в муках, как дети; озарялись личиками тоже, как дети, взлетали до самого неба на лучезарных крыльях мечты или песни; но не все, ибо были и такие, которые ползали по-змеиному, забрызганные грязью и зачервивевшие, разящие адским чадом и серой Вельзевуловой, смердели потом и навозом. Мысли напоминали людей, только превосходили их своим количеством, своей неисчислимостью, потому и казались всегда неуловимыми, невидимыми и необъятными. Однако бывали времена, когда из огромного множества мыслей рождалась одна - и принадлежала она уже и не одному человеку, а всему народу, и кто имел счастье видеть эту мысль, тот становился в самом деле великим.
Снова и снова в моем черкасском уединении вставала перед моими глазами ночь, проведенная вместе с волопасом, когда посверкивало вокруг небо, красным заревом загорался весь простор, угасал бессильно, а потом снова и снова упорно загорался и посверкивал, стремясь одолеть тьму и неизвестность. Так билась мысль всего народа нашего целые столетия и никак не могла загореться, охватить все небо и землю, зажечь, засиять, возвеличиться, возрадоваться: "Вот оно! Найдено!"
Разве не было таких терновых ночей у Наливайко, у Лободы, у Острянина и Гуни? Но не загорелось, не вспыхнуло, остался лишь перетлевший блеск в наших душах.
Доля и недоля, нечеловеческие притеснения униатов над православными вынудили биться над мыслью о спасении народа и отцов церкви. Я еще сидел в стамбульской неволе, а Исайя Копинский уже восклицал из Киева: "Волим под православного царя!" Потом Иов Борецкий по наущению брата своего Андрея вместе с казаками умолял царя московского принять нашу иерархию и казацкое войско к себе, потому что им, кроме царской земли, некуда деваться.
История вставала у меня перед глазами, история - не столько знание, сколько мудрость и напоминание, целые ряды князей Гедиминова рода, которые отбили Киев у монголо-татар, а потом стремились возвратить ему былое величие.
Один из сыновей Ольгерда, Владимир, хотел восстановить митрополичью кафедру в Киеве, когда же Витовт захватил Киев и передал княжение Скригайлу Ольгердовичу, Владимир обратился за помощью к московскому князю Василию Дмитриевичу. Шестьдесят лет спустя его внуки Симеон и Михаил Олельковичи обратились к великому князю Казимиру Ягайловичу с требованием разделить между ними киевскую землю на правах вотчины, но Казимир отказал им, сказав, что их дед Владимир бегал на Москву и потому пробегал отчину свою Киев.
Михаил Олелькович вместе с князем Федором Бельским пытались отторгнуть русские земли от Литвы и присоединить их к московскому княжеству, но их выдали слуги, Бельский успел бежать за московский рубеж, а Михаилу Олельковичу палач отрубил голову перед Драбскими воротами киевского замка.
Последнюю попытку обратиться с просьбой к московскому князю взять под свою руку сделал князь Михаил Глинский, которому помогали уже и казаки Остафия Дашкевича, но у него не было достаточной силы, чтобы встать против короля Зигмунда, и он точно так же вынужден был скрываться в московской земле.
Много веков билась мысль, были у меня великие предшественники, но никто не смог переступить границ своих возможностей, я же почувствовал, что мне будет дано это, ибо я разрастался до беспредельности, становился вроде бы целым народом, и мой голос должен был стать его громким голосом, а его мысль - моей мыслью.
Все звали меня теперь батьком, ибо были только моими детьми. Весь народ - мои дети. Благословенны будьте, дети мои, и земля наша тоже да будет благословенна! Дайте этой земле прочную и справедливую власть, которой она не имела с времен всемирного потопа, и она накормит весь мир. Но бывает ли власть справедливой? Может, достаточно лишь прочной? А может, в прочности власти - ее высшая справедливость? Ибо в своеволии напрасно искать справедливость. Тогда восторжествует право сильного и кривды умножаются, как саранча летучая.
Я думал, и страдал, и призывал к себе всю землю свою, всех людей своих на помощь и на совет.
Старинную песню спою вместе с вами и заплачу тоже вместе с вами, ибо я - это вы, а вы - это я. "Дунаю, Дунаю, чому смутен течеш..." Или про Байду: "Твоя дочка поганая, гей, а твоя вiра, вiра проклятая!" О песня наша и речь наша! Где же ты прозвучала, где прозвенела, запела и затужила? В пении матери над колыбелью, в стонах умирающих посреди степи широкой, в думе тяжкой, в шутке бессмертной? А может, и в грамотках неизвестных, в казацких летописях, развеянных пеплом, в посланиях, которые рождались в годины грозные и кровавые, после страшных поражений и еще более страшных побед, потому что и там и там льется кровь, а разлитие людской крови всегда страшное и вечно непростительное. Вечно непростительное.