Том 1. Поцелуй прокаженному. Матерь. Пустыня любви. Тереза Дескейру. Клубок змей - Франсуа Шарль Мориак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что ж, я напишу вам первая, доктор, и повинность отвечать ляжет на вас.
Но немного погодя, когда дверь за ними закрылась и, взяв ее на задвижку, она вернулась в комнату мужа, он услышал, что она хохочет, и спросил о причине.
— Знаешь, что я вообразила? Ты не будешь смеяться надо мной? Доктор, похоже, был немножко влюблен в меня — тогда, в Бордо… Это бы меня нисколько не удивило…
Виктор Ларуссель заплетающимся языком ответил, что он ее нисколько не ревновал, ему вспомнилась одна из его старых шуток: «Еще один, созревший для холодного камня». Он добавил, что бедняга доктор, видимо, пережил сердечный приступ, многие его пациенты, которые не решаются отказаться от его услуг, потихоньку обращаются к другим врачам.
— У тебя сейчас нет болей в сердце? А рука не беспокоит?
Нет, у него уже ничего не болит.
— Как бы эта сегодняшняя история не стала известна в Бордо… Молодой Курреж не может, а?..
— Он туда не ездит. Спи… я погашу свет.
Она села в темноте на кресло и не двигалась, пока не послышался спокойный храп. Тогда она вышла и направилась к себе в комнату, замешкалась перед неплотно закрытой дверью к Бертрану, не устояв, толкнула ее и, едва переступив порог, услышала запах табака, человеческий запах. Она пришла в ярость: «Надо же было так потерять голову, чтобы впустить сюда этого…» Она открыла окно, вдохнув рассветный холодок, на какое-то мгновенье стала на колени у кровати; губы ее шевелились, она прижалась лбом к подушке.
XII
Как некогда двухместная карета с мутными от дождя стеклами везла отца и сына по улицам предместья, так и теперь такси увозило доктора и Раймона, обменявшихся поначалу не большим количеством слов, чем в те забытые утренние часы. Но то было молчание иного рода: Раймон держал за руку старика-отца, слегка привалившегося к нему, и говорил:
— Я не знал, что она вышла замуж.
— Они никому не сообщили, по крайней мере, я так полагаю, я надеюсь… Во всяком случае, мне не сообщили.
Говорят, на оформлении брака настаивал молодой Ларуссель. Доктор привел остроту Виктора Ларусселя: «Я заключаю морганатический брак». Раймон проворчал: «Это чудовищно!» В серых лучах рассвета он наблюдал украдкой лицо отца, лицо обреченного, видел, как тот шевелит бескровными губами. Это застывшее лицо, эта каменная маска испугали его, и он произнес первую пришедшую на ум фразу:
— Как поживают наши?
Все поживали хорошо. Нельзя не восхищаться Мадленой, — сказал доктор, — она живет только ради дочерей, руководит ими в житейских делах, плачет втихомолку и вообще показала себя достойной героя, которого потеряла. (Доктор никогда не упускал случая похвалить зятя, убитого в Гюизе, и воздать ему должное, он упрекал себя в том, что не распознал его достоинств; а между тем сколько людей во время войны погибли смертью, которая им не подобала.) Катрин, старшая дочь Мадлены, просватана за Мишона, третьего сына в этой семье, ждут, пока ей исполнится двадцать два года, чтобы объявить о помолвке.
— Только никому не говори.
Это наставление он произнес тоном своей жены, но Раймон ничего не ответил: «Кого это здесь может интересовать?» Доктор вдруг замолчал, словно его пронзила острая боль. Молодой человек занялся вычислениями: «Ему шестьдесят девять или семьдесят лет… Можно ли в таком возрасте еще страдать от любви, к тому же после стольких лет разлуки?» Он ощутил боль от собственной раны и испугался; нет, нет, это скоро пройдет. Ему вспомнилось, что часто твердила одна из его любовниц: «Когда мне приходится страдать от любви, я сворачиваюсь калачиком, я жду, я уверена, что человек, из-за которого мне хочется умереть, завтра, быть может, не будет значить для меня ничего; виновника стольких моих страданий я впредь даже не удостою взглядом; как ужасно любить и как постыдно разлюбить…» Однако этот старик исходит кровью уже семнадцать лет: при такой жизни, как у него, строго размеренной, отданной долгу, страсть держится годами, замыкается в себе; она не растрачивается, гниет, выделяет яд и разъедает живой сосуд, в котором заключена.
Они обогнули Триумфальную арку; между чахлыми деревьями Елисейских полей текло черное шоссе, как река в Эребе.
— Я думаю, что скоро покончу со случайными заработками. Мне предлагают место на одном предприятии — на цикорной фабрике. Через год обещают пост управляющего.
Доктор ответил рассеянно:
— Я очень рад, мой мальчик… — И вдруг: — А как вы познакомились?
— С кем?
— Ты знаешь, о ком я говорю.
— О товарище, который предлагает мне это место?
— Да нет, о Марии.
— Это дело давнее: когда я был в последнем классе, мы, кажется, перекинулись несколькими словами в трамвае.
— Ты мне об этом ничего не говорил. Однажды ты рассказывал — я это помню — что какой-то приятель показал ее тебе на улице.
— Может быть… Через семнадцать лет я уже точно не помню… А, да! Как раз на другой день после этой встречи она и заговорила со мной — вот-вот, она спрашивала, как ты поживаешь, — она знала меня в лицо. Впрочем, я думаю, что сегодня вечером, если бы ко мне не подошел ее муж, она бы обдала меня презрением.
Казалось, доктора это успокоило, он прикорнул в углу, бормоча: «Впрочем, что это может значить для меня?» Он махнул рукой, потом разгладил ладонями лицо, выпрямился и, сев вполоборота к Раймону, постарался отвлечься от этих мыслей и всецело сосредоточиться на делах сына:
— Как только ты займешь прочное положение, сынок, женись.
И так как Раймон расхохотался, запротестовал, старик снова обратился к самому себе, снова заговорил о своем.
— Ты не можешь себе представить, как это хорошо — жить в гуще семьи… Да, да! Несешь на себе тысячи забот о других; эти тысячи уколов оттягивают твою кровь от сердца, понимаешь? Они отвлекают нас от нашей потаенной боли, нашей глубокой внутренней боли, становятся необходимыми для нас… Видишь, я хотел дождаться окончания конгресса, но это сильнее меня: я уеду сегодня восьмичасовым поездом… Самое важное в жизни — это создать себе убежище. Надо, чтобы в конце, как и в начале, нас выносила женщина.
Раймон процедил сквозь зубы: «Спасибо! Лучше сдохнуть…» Он смотрел на высохшего старика, изглоданного страданиями.
— Ты не можешь себе представить, какую защиту я обрел среди вас. Жена, дети — все это окружает, стесняет нас, оберегает от натиска желаний. Вот ты, хотя ты со мной почти не разговаривал, — это не упрек, дорогой мой, —