Меч и скрипка - Аарон Амир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот он выходит с сеанса порнографического фильма в Таймс-сквер в Нью-Йорке, толстый старый человек с двойным подбородком и лысиной, подозрительно щурится на сияющие неоновые огни, вспыхивающие и гаснущие рекламы, пробегающие объявления, направляется к поджидающей клиентов проститутке — негритянке в парике блондинки, идет за ней в ее мерзкую комнатушку и вдруг чувствует непреодолимое желание поведать ей историю своей странной жизни. Но вовремя прикусывает язык и вспоминает, что следует раздеться. Он смотрит на черную голую девку и вдруг начинает рыдать как ребенок.
А она кривит губы и бормочет:
— Hey, funny guy… What’s eatin’ you… go on, say somethin…[13]
Но об этих вещах не говорят. Все еще не говорят…
Часть пятая: И каждый поступал так, как считал справедливым
Даниэль Элирам, разумеется, прочтет эти строки. Может быть, мой рассказ польстит ему, а может, заденет — мне трудно угадать. Пути наши разошлись больше тридцати лет назад, и с тех пор мы почти не встречались. Но как бы там ни было, я продолжаю.
Вспоминая прошлое, я вижу теперь, что на протяжении почти трех лет он был для меня не просто старшим товарищем и наставником. Он был образцом, по которому я строил свою жизнь. Я уже упоминал, что это именно он привлек меня в организацию. Чем больше я сближался с ним, тем ярче передо мной вырисовывался образ человека незаурядного, терзаемого сильными страстями. Он был честолюбив и не признавал никаких преград на своем пути, он был одинок и ревностно охранял это орлиное одиночество. Он сознавал свое предназначение и высокомерно презирал народ, толпу, мелкую буржуазию, филистеров, обывателей — словом всех, кто трусливо и покорно мирился с несправедливостью и избирал проторенные пути. Окружающие охотно признавали его власть. Авторитет его был непререкаем, он подчинял себе людей без всякого усилия и, не колеблясь, выносил свой приговор кому и чему угодно. Литература, искусство, музыка, общественные отношения, система воспитания — все подвергалось его суду. Он бывал жесток в своей иронии, но при этом всегда оставался изящным и блестящим. Бескомпромиссный и самолюбивый, он был абсолютно свободен — свободен в полном смысле этого слова — и сочетал в себе «великодушие и беспощадность гения» — по Жаботинскому. Прибавьте к этому ореол опытного и закаленного подпольщика. Даниэль казался мне воплощением мужества, и каких только самоотверженных поступков я ни приписал ему в своем воображении!
Отец его, детский врач, женился поздно и к тому времени успел превратиться в желчного деспотичного старика. Даниэль отвоевал для себя комнату на чердаке отцовского дома и провел в ней последние гимназические годы и еще год после окончания гимназии. Здесь он писал, рисовал, слушал музыку, читал и изучал «действительность». На этом его чердаке я познакомился с симфониями Бетховена, идеями Ницше, великими мастерами Ренессанса, прочел биографию Перси Биши Шелли. Наши беседы, которые были в основном монологами Даниэля, сильно расширяли мой горизонт — выражение банальное, однако в данном случае верное. Всю первую половину дня я, как правило, проводил в библиотеке музея старого Тель-Авива (здание это завещал своему городу мэр Тель-Авива Меир Дизенгоф; здесь впоследствии состоялась торжественная церемония провозглашения государства Израиль). Сидя в одиночестве в полутемной читальне. Я, как зачарованный, рассматривал репродукции картин великих европейских художников, от Джотто до Ван-Гога, и читал статьи об искусстве. Нужно сказать, что происходило это летом 40 года, когда Гитлер одерживал одну победу за другой. Именно в эти дни разразилась Дюнкеркская катастрофа, в Средиземном море начались первые стычки итальянского и английского флотов, шли бои в Западной пустыне, в Палестине не прекращалась борьба с англичанами и назревал раскол Эцеля.
Я вступил в Эцель учеником седьмого класса гимназии. Декабрьским вечером 38 года я поднялся на второй этаж городской школы на улице Калишер (возле рынка Кармель). Темнота в вестибюле, обмен паролями при выходе во двор и еще раз — при входе в главное здание оставляли впечатление крайней несерьезности всего происходящего. Ни о какой конспирации не было и речи. В освещенном коридоре на длинных скамьях сидели юноши, будто в очереди к зубному врачу. По одному мы проходили в классную комнату. Здесь молодой врач в очках, отпуская профессиональные шуточки, проверял состояние здоровья кандидатов. Некто рядом записывал данные на отдельные карточки и заполнял какую-то анкету. Потом меня провели в темную комнату, где, стоя против традиционного слепящего фонаря, я поклялся в вечной верности организации и ее целям. Не помню слов клятвы, помню зато, что я был холоден и спокоен — фокус с фонарем уже был мне известен…
«Операции» и учения Эцеля казались мне более серьезными, чем те, что проводились в молодежном отделении Хаганы. Командиры Эцеля выглядели щеголями, обожали военные церемонии, но при этом производили впечатление людей деловых. Правда, период моего пребывания в организации не ознаменовался никакими событиями. Миновало несколько месяцев, прежде чем меня вызвали на учения. Один-единственный раз, душным летним вечером, мы собрались в подвале дома глазного врача доктора Штейна на улице Гесса и при свете электрической лампочки по очереди разбирали и собирали пистолет. И еще несколько раз мы собирались по субботам в школе на улице Калишер. Потом нас распустили на «каникулы», возможно, потому, что в это время Эцель проводил свои наиболее серьезные операции, но может, и потому, что организацию постигло несколько тяжелейших провалов из-за полного отсутствия конспирации. В результате полицейского налета на курсы командиров Эцеля были арестованы все тридцать девять слушателей. Их приговорили к длительным срокам заключения. Начало учебного года совпало с началом второй мировой войны. В тот же день, 1 сентября 39 года, в Тель-Авиве было арестовано все командование Эцеля. Правда, после подписания (при посредстве Пинхаса Рутенберга) соглашения о «прекращении огня» между мандатными властями и Национальной военной организацией, арестованные были освобождены. Соглашение это было одной из причин раскола Эцеля. В начале зимы, если память мне не изменяет, нас стали снова собирать в здании школы, а весной обозначились первые признаки внутреннего кризиса в руководстве. Причины его нам, щенкам подполья, были неясны, но результаты не заставили себя долго ждать. Вскоре нас всех, откровенно пренебрегая какой бы то ни было осторожностью, собрали в огромном дворе той же школы, и командиры с несвойственной им нервозностью принялись объяснять сложившуюся ситуацию и призывать к спокойствию.
Мне, семнадцатилетнему юнцу, было ясно, что