Сахарный кремль - Владимир Сорокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда жидкие часы в кабинете Севастьянова отлили 18:00, он встал из-за стола, потянулся, зевая:
— Уа-э-э-э… В общем, Витя, искать надобно в Москве. Это раз. И искать надобно кишки. Это два.
— Ясное дело, — кивнул, приподнимаясь Шмулевич. — И искать надобно у книжников.
— Искать надобно у книжников. Правда! — назидательно повторил Севастьянов. — Ладно, бывай. Завтра продолжим.
Они пожали друг другу руки, и Шмулевич вышел.
Севастьянов усыпил умную машину, вытряхнул переполненную пепельницу в урну, достал из шкафа черную шинель, голубой шарф, зимнюю форменную шапку, оделся, пристегнул мобило к ремню и вышел из кабинета.
На Лубянской площади было темно, промозгло и слякотно. Шел первый мокрый снег.
«Двадцать второе октября… рановато нынче для снега…» — подумал Севастьянов, подходя к своей машине. Приложил ладонь к дверце, она пискнула, открылась. Он полез в левый карман за перчатками и вместо них нащупал бумажный комок. Вынул, развернул. И заулыбался: в синей пометочной бумаге лежал маленький сахарный двуглавый орел, отломанный дочкой Севастьянова от башни сахарного Кремля, который она получила еще на Рождество на Красной площади. По семейной традиции двуглавых орлов, или «орликов», как она их называла, дочка всегда отламывала от башен кремлевских и отдавала папе. Всего их было семь. Этот, последний, завалялся еще с зимы в левом кармане зимней шинели капитана. Севастьянов вспомнил бело-розовые бантики в коротких косичках дочки, ее востренький птичий носик, черные, живые глазки. Положил орла на язык, достал из правого кармана тонкие кожаные перчатки, сел в машину, завел мотор, вырулил со стоянки и неспешно поехал по вечерней Москве.
«Да… вот и зима…» — думал он, посасывая орла.
— Что желаете послушать, Николай Ильич? — спросила машина.
— Что-нибудь старенькое, по душе… — рассеянно ответил Севастьянов.
Машина задумалась на три секунды, вкрадчиво вступил оркестр, и вдруг знакомый с детства, приятный мужской баритон запел:
Когда спокойно спит страна,Не спят,не спят,не спятЧекисты среднего звена.
Свою незримую войнуОни ведут за всю страну —За честный труд, за мирный кров,За память дедов и отцов,За тишину родных полей,За дочерей и матерей.
И каждый час уходят в бойЗа нас с тобой…
Это была известная песня, привет из далекого 2008-го, когда Коля Севастьянов, благополучно окончив московскую школу № 120, поступил на экономический факультет московского университета, ездил на метро и маршрутках, на первом курсе носил дрэды, потом обрился наголо, напяливал огромные штаны, занимался любовью с Соней на даче ее родителей в Крекшино, читал Елизарова и Бегбедера, слушал Марка Рибо и «Gogol Bordello», курил траву и пил пиво «Арсенальное», смотрел Вырыпаева и Альмадовара, играл в волейбол, в «Mortal Combat» и раз в месяц ходил с Олесей в «В-2».
Он жил тогда с матерью на проспекте Вернадского, родители разошлись, мать работала бухгалтером в мебельном магазине «Шатура», отец, женившись на ровеснице Коли, давал им с матерью ежемесячно 1.500 долларов, мать раскладывала по углам двухкомнатной квартиры однодолларовые купюры, «чтобы деньги водились», бабушка присылала из Тюмени малосольных муксунов и нельму, богатенький Алик Мухаммедов подарил ему на день рождения крутой велосипед «Kona», Соня удачно сделала аборт, у Коли была стереосистема «Marantz», в подъезде дома на бетонной стене кто-то очень красиво и лихо написал «Never fuck you again!», на гаражах под окнами была корявая черная надпись «Олигархи в Кремле!», а младшая сестренка Коли заболела гриппом, лежала с высокой температурой, бредила, услышала другую песню — «ты запомни сынок золотые слова — хлеб всему голова, хлеб всему голова» — и страшно испугалась, плакала, говорила, что у всех теперь хлебные головы, у людей и у вещей, у книжки, у телевизора, у кошки, у подушки, — все хлебные, хлебные головы и они раскрывают страшные хлебные рты…
Севастьянов медленно ехал в потоке машин, вспоминая и посасывая сахарного орла. Певец пел песню своим приятным, спокойным и мужественным голосом. Севастьянов вспомнил этого певца — он был с мясистым, гладким, как бы резиновым лицом и в черном парике. Но имя его он давно забыл. Возможно и про хлеб, который всему голова, этот певец тоже спел в свое время.
— Всему голова… — произнес Севастьянов и улыбнулся.
И благодарна вся странаЧекистам среднего звена.
Песня кончилась.
Сахарный орел на языке капитана Севастьянова приятно треснул и развалился на три части.
Сон
Девятого февраля две тысячи двадцать восьмого года от Рождества Христова государыня заснула в 06:17 по московскому времени в своих кремлевских хоромах, в розовой опочивальне. Ей приснился сон:
Голая, но в туфлях на высоких тонких каблуках, она входит в Кремль через Спасские ворота. Стоит солнечный, теплый, даже жаркий день. Кремль идеально освещен, он сияет белизной на солнце так, что слепит глаза государыне. Но интенсивное сияние это чрезвычайно приятно, оно бодрит, наполняет тело радостью. Государыне очень хорошо. В Кремле все белое-пребелое. Не только стены и здания, но и привычная брусчатка под ногами тоже белая, искристая, переливающаяся на солнце. Брусчатка скрипит под каблуками государыни. Государыня ступает по ней, с каждым шагом ощущая, как молодеет, наливается силой и здоровьем ее тело. Она чувствует, как колышущаяся при каждом шаге грудь подтягивается, делаясь упругой, молодой. Она трогает свою грудь, касается сосков, дивно твердеющих при каждом новом шаге. Каждый шаг доставляет ей все большое и большое удовольствие. Чувство возвращающейся молодости наполняет тело несказанным восторгом. Государыне очень, очень, очень приятно идти, идти, идти по этому пустому, белому, залитому горячим солнцем Кремлю. Она понимает, что Кремль совершенно пуст. Здесь нет никого — ни караула, ни стрельцов, ни кремлевского полка в казармах, ни бояр, ни казначеев, ни стольников, ни кравчих, ни стряпчих, ни постельничих, ни ключников, ни стременных, ни скотников, ни псарей, ни палачей, ни сторожей, ни дворников, ни привратников, ни придверников, ни слуг, ни шутов, ни приживал, ни приспешников, ни священников, ни монахов, ни пономарей, ни диаконов, ни дьяков, ни дьячков, ни даже привычных нищих на этой ослепительной паперти соборной площади. Государыня идет по Кремлю, обозревая его и трогая себя. Сердце ее бьется радостно и оглушительно. Ей так хорошо, что она постанывает от радости при каждом шаге. Стоны становятся все громче, государыня начинает издавать резкие, восторженные звуки. Отразившись от ослепительно белых кремлевских стен, вскрики возвращаются к ней в виде причудливого эха. Она вскрикивает и взвизгивает все сильнее. И вдруг обнаруживает в себе удивительную новую возможность, чудесный дар, проснувшийся в теле: ее помолодевшее, подтянувшееся горло может петь. Да и как петь! Не просто, как все поют, а мощно, высоко, чисто, беря любые ноты. Государыня пробует свое обновленное горло, заставляя его издавать самые причудливые звуки. Горло повинуется ей. Голос ее звенит в Кремле. Мощь и чистота собственного голоса потрясает ее. Она плачет от радости, но быстро приходит в себя, наполняясь гордостью и осознанием собственного величия. Она никогда не умела и не любила петь, поэтому не знает до конца слов ни одной песни, ни одного русского романса. Она любила, когда поют другие, особенно молодые и красивые мужчины в военной форме. Ступая по белой брусчатке, государыня вспоминает обрывки песен, оперных арий и романсов, поет их в полный голос, сотрясая стены кремлевские мощью и чистотой своего голоса. Обрывок одного романса надолго застревает у нее горле, она начинает петь его непрерывно, варьируя на разные лады:
Не уходи, побудь со мною.Здесь так отрадно, так светло.Я поцелуями покроюУста и очи, и чело.
Распевая эти слова, она все идет и идет по белому Кремлю, молодея и радуясь, видит великие русские реликвии — царь-колокол и царь-пушку, проходит мимо царя-колокола, трогая его сверкающую белую поверхность, царь-колокол резонирует, отзываясь ее песне, голос государыни гудит и звенит внутри царь-колокола. Она идет дальше, замечает, что даже голубые ели кремлевские теперь тоже ослепительно белы, она подходит к ним, трогает твердую, бело-искристую, резную лапу ели, идет к царь-пушке, поет, поет, поет, и огромное жерло царь-пушки отзывается, звенит, ревет на все лады. Она кладет свои помолодевшие руки на белую царь-пушку и вдруг ясно осознает, что все в Кремле — стены, соборы, государевы хоромы, мостовая, ели и царь-пушка — все это сделано из прессованного, какого-то особенно, невероятно чистого кокаина. Именно этот необычный, как бы небесный кокаин и омолодил ее тело. Она лижет царь-пушку, чувствуя всю прелестную мощь этого вещества, сердце ее бьется так, что готово выпрыгнуть из грудной клетки. Государыню начинает трясти от возбуждения, нарастающего, как волна. Стройные молодые ноги ее дрожат, упругая грудь колышется, дыхание распирает грудь. Она лижет и лижет пушку, суча ногами, язык ее сладко немеет, слезы текут из глаз, руки трогают тело, тело ее молодо и обворожительно, она с восторгом трогает свое тело, все изгибы его, все выступы и продолговатости, гладит теплую шелковистую кожу, холит каждую ложбинку, сжимает грудь, пьянея все сильнее. Ей ужасно хочется кончить, прижавшись к божественному веществу, но выступы царь-пушки жестки и неудобны. Она замечает рядом пирамиду из белых ядер, три ядра внизу, одно сверху, громадные ядра, которыми давным-давно стреляла царь-пушка. Дрожа от нетерпения, она влезает на эту пирамиду, садится на ядро, сжимает его ногами, прижимая свой бритый, очаровательный лобок к искристо-белому, прохладному ядру, хватается за это большое ядро руками, прижимаясь к нему все сильней, сильней, сильней, сильней, сильней, — и кончает.