Семнадцать левых сапог. Том второй - Вацлав Михальский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Войдя в сторожку, он разорвал тесемку, связывавшую сапоги. Дружелюбно похлопал по размякшим от зноя, словно вареным, голенищам. Хотел примерить обновку, но передумал. Решил прежде приготовить на стол. Тщательно вытерев влажной тряпкой доски стола, Адам достал с полки две мелкие тарелки и одну глубокую, из тумбочки вынул кусок нежно-розового сала в четыре пальца, помидоры, соль, черный перец, полбутылки заигравшего янтарем подсолнечного масла, головку чеснока, полбуханки черного пшеничного хлеба.
Тонким истершимся лезвием столового ножа он ловко нарезал красные, налитые соком помидоры в глубокую тарелку. Очистил несколько долек чеснока и покрошил мелко. Чесночную крошку высыпал в помидоры, посолил, поперчил, перемешал все, обильно полил постным маслом. В одной из мелких тарелок аппетитно улеглись розоватые ломтики сала, в другую он нарезал хлеб. Ловко и с удовольствием готовил себе еду Адам. «Чего это Николай Артемович не идет?..» – подумал Адам, доставая из-под топчана поллитровку водки, еще с вечера обернутую в смоченную уксусом тряпку. Это ухищрение помогло – водка была достаточно холодной.
Одним ударом выбил Адам пробку, порадовался – есть еще в руках сила. Налил граненый стаканчик. «Наверное, не придет», – подумал он, глядя в окошко.
Помедлив, чокнулся с бутылкой:
– Будь здоров, Алексей Степанович!
Выпив, крякнув от удовольствия: редко когда в жару первая стопка пойдет, как эта, – «соколом»! Сало таяло во рту, острые помидоры были доброй закуской. Выпил еще рюмочку. Стало совсем хорошо и жарко.
Примерил сапоги – правый на ногу, левый натянул на култышку.
«Наверх вы, товарищи,Все по местам!Последний парад наступает!» —
сипло запел Адам, пытаясь пройтись по сторожке.
«Хорошо тому живется,У кого одна нога:И штанина не порвется,И не надо сапога!»
Адам вздрогнул и оступился. Это горланил под окошком Митька Кролик, притопывая в такт песне босыми пятками по твердой серой тропинке, которая вела в подвал мертвецкой. За Митькиной спиной хохотали и визжали все остальные мальчишки.
– Кшить, остропузые! Поуничтожу! – грозно крикнул смущенный Адам в выбитую шибку, заменявшую ему форточку.
«Хорошо тому живется,Кого мама родила,А меня родил папаша:Мама в отпуске была!» —
звонко продолжал свою песню Митька.
Адам хотел прикрикнуть еще грозней, но губы его растянулись в невольной улыбке, только погрозил коричневым прокуренным пальцем. Так же неожиданно, как и появились, пацаны снялись, как воробьи, и полетели куда-то по новым своим делам.
XIIТак никого и не дождавшись, Адам закончил свой праздник наедине с бутылкой. По-летнему маленькое и яростное солнце уже далеко сползло с зенита и сейчас стояло на верхушке угольно-черной трубы больничной кочегарки. Лучи солнца падали на кровать. Там было не уснуть, и Адаму пришлось побрызгать пол, подмести и лечь в углу, куда солнце не доставало. Адам постелил бушлат, с которым ходил на дежурство, и лег.
Спал он без сновидений и проснулся, как обычно, вечером, на грани ночи. С похмелья ломило голову и во рту был металлический вкус. Пристегивая ногу, он долго не мог попасть штырьком пряжки в дырочку на ремне.
– Эх, ты-ы! Эх, старикашечка! – бормотал Адам, досадуя на непослушные пальцы. – Скоро уже и вовсе порохня будет сыпаться! – заключил он, подымаясь. Отряхнув бушлат, он перекинул его на плечо, взял палку и легонько толкнул дверь. Шумно скрежеща петлями, дверь распахнулась. Горячий плотный ветер хлынул на Адама, дробно и радостно затрепетали стекла в окошке. Адам с трудом прикрыл дверь. Ветер короткими сильными порывами пригибал кусты и ветви деревьев, крутил пыль и обрывки газет. Небо было черное и твердое, словно небосвод был не из воздуха, а из черного толстого стекла. Время от времени на нем появлялись мгновенные светлые пятна – это били молнии, так далеко и высоко, что их свет не пробивал толщу и грома не было слышно. Дождя в это лето почти не выпадало, поля были плохие, а в городе было пыльно и так мучительно, что даже ночная прохлада не успевала снимать этой духоты и всеобщего томления.
Тревога, смутное предчувствие чего-то неизвестного, но страшного именно этой своей неизвестностью и неизбежностью с каждым шагом все больше заполняли душу Адама сосущей тоскою и глухой болью.
– Господи, что же это! – прошептал Адам, пытаясь отогнать дурные предчувствия.
Он хотел было уже свернуть в боковую темную аллею, как его окликнули.
– Степаныч!
На ступеньках главного корпуса в тускло-желтом свете лампочки стоял профессор хирургии Николай Артемович Никогосов, тот самый, которого Адам ждал сегодня к себе на праздник. Его чесучовый пиджак раздувался от ветра; казалось, что его прямая сухощавая фигура ждет лишь удачного порыва, чтобы сейчас же взлететь и исчезнуть в черном небе.
– Ловится? – спросил профессор, когда Адам подошел к нему ближе.
– Вода цветет – откуда ей сейчас ловиться.
– Но в воскресенье все равно пойдем, соскучился я без рыбалки. Когда это мы с тобой в последний раз были?
– Давно, еще в начале месяца, – отвечал Адам.
– Так ты червячков подкопай, – сказал Николай Артемович, проведя ладонью по серебристому ежику волос.
– Подкопаю. Ждал я вас, обещали, – тихо добавил Адам.
– Что обещал? – дипломатично спросил профессор.
– Прийти обещали. Рождение у меня сегодня. Забыли…
– Я забыл? Да что ты, Степаныч! Такое я не мог забыть! Задержался я, понимаешь. Работы сегодня пропасть. Сейчас как раз к тебе направлялся.
Адам понимал, что профессор, конечно, забыл о его дне рождения и сейчас говорит неправду, но все равно слушать его ему было приятно.
– Так сколько стукнуло?
– Шестьдесят пять, – смущенно сказал Адам.
– Ого! Знаешь, пойдем ко мне, – подмигнул профессор, – пойдем отметим немножко!
Пойдем! Пойдем! Ветер с ног валит. Какое там к черту дежурство! – Сильной рукой он взял Адама за локоть и потащил его вверх по ступенькам.
В вестибюле, у тумбочки с телефоном, сидела пожилая, толстая, судя по лицу, когда-то красивая нянька. На коленях она держала глубокую тарелку, полную манной каши, и ела ее с такой жадностью, что Николай Артемович, усмехнувшись, громко сказал:
– Приятного аппетита!
Нянька обалдело вскочила на ноги и застыла, прижав тарелку обеими руками к мягкому своему животу так сильно, что он, казалось, разделился надвое.
– На ночь кушать вредно! – отчеканивая каждое слово, сурово сказал профессор и, неожиданно расплывшись в шутовской улыбке, елейным голосом добавил: – Помрешь скорее, лебедь моя!
Нянька захихикала, услужливо и фальшиво.
По лестнице с обкатанными, округленными от времени краями ступенек они поднялись на второй этаж. В длинном коридоре было тихо. Пальмы в кадках охраняли эту болезненно-чуткую, настороженную тишину, полную страданий, притаившихся за белыми дверьми палат.
XIIIНиколай Артемович открыл ключом высокую белую дверь, на которой висела маленькая черная табличка «Зав. кафедрой», и, учтиво пропустив вперед себя Адама, вошел с ним в свой кабинет. Это была большая, идеально чистая комната с высоким потолком и белыми застекленными шкафами вдоль стен.
– Присаживайся! – тоном радушного хозяина сказал Николай Артемович.
Они уселись друг против друга. Николай Артемович сдвинул к одной стороне стола аккуратно сложенные стопки специальных книг и брошюр и поставил на освободившееся место причудливой формы бутылку и рюмки.
– Ром! – сказал он радостно. – Настоящий, ямайский! Приятель из командировки привез. Ты и не пивал еще такого!
– Откуда нам такое пивать…
– Так за твое рождение! – сказал профессор, высоко поднимая рюмку. – Будь здоров!
– Большое спасибо вам! – поблагодарил Адам и вслед за профессором выпил пряный и показавшийся ему очень невкусным ром.
– А закусить нечем – не обессудь, – сказал Николай Артемович, – придется рукавом, как старым пьянчугам.
Сидели молча, каждый думал о своем. Николай Артемович думал о своей большой богатой квартире, совершенно опустевшей после смерти жены. Вспоминал о том, как умирала его жена и как в последние дни перед смертью не хотела его видеть. Всегда подчинялась, а перед смертью восстала. Он – в палату, а она отвернется к стене и просит: «Уйди, уйди, пожалуйста!» Так и умерла не простившись.
Николаю Артемовичу было тяжело и как-то зябко, может быть, оттого, что он привык к любви своей жены, привык к тому, что она боролась за него с другими, дорожила им, унижалась перед ним, ревновала и дипломатично скрывала свою ревность – одним словом, создавала ему постоянное впечатление того, что он очень ценен. «И Лиза что-то не та стала…» – неприязненно и в первый раз неуверенно подумал он о Лизе.