Достоевский во Франции. Защита и прославление русского гения, 1942–2021 - Сергей Леонидович Фокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С другой стороны, оно подкрепляется признанием Катерины, героини повести «Хозяйка», с метафразы которой Доминик Арбан начинает свою книгу:
А то мне горько и рвет мне сердце, что я рабыня его опозоренная, что позор и стыд мой самой, бесстыдной, мне люб, что любо жадному сердцу и вспоминать свое горе, словно радость и счастье, — в том мое горе, что нет силы в нем и нет гнева за обиду свою![31]
В своей книге Доминик Арбан проводит ту мысль, что, подобно Катерине, героине «Хозяйки», Достоевский-писатель жил виной за страшное преступление — отцеубийство, — на которое мысленно пошел, точнее мог подумать, что пошел, пусть даже в самых потаенных уголках мятущегося сознания. Именно это переживание будет вложено в признания и полупризнания различных персонажей целого ряда произведений писателя, именно оно образует ту нехватку, то ничто, что будет движущей силой мысли писателя и образа действий его ключевых героев, устремленных к полноте бытия и волей-неволей прибегающих, чтобы ее достичь, к жертве, искуплению, самоказнению.
Разумеется, реконструируя замысел первой книги Доминик Арбан о Достоевском, мы представляем здесь некую идеальную интеллектуальную модель, как она дает о себе знать в работе, написанной, напомним, более семидесяти лет тому назад. Нам важно было дать представление о методе, на который обращал внимание Шлёцер: может быть, главное достоинство этой книги обусловлено именно настойчивостью, с которой исследовательница вновь и вновь делает ставку на то, чтобы воссоздать портрет писателя, исходя исключительно из биографических деталей, представленных в переписке и прорывающихся в произведениях. В современной научной литературе о Достоевском эту склонность писателя оставлять следы или сигналы присутствия своего мироощущения и самого своего существования в тексте называют «криптографическим автобиографизмом»[32]; Доминик Арбан, не столь искушенная в теориях литературоведения, полагала, что речь идет о своего рода «биографическом заряде», содержащемся в повествовании:
Мне на надо давать волю воображению. Достаточно будет очевидностей. Не приходится даже комментировать. Достаточно лишь уточнять, что в повествовании идет от биографического заряда[33].
Но такого рода настойчивость криптобиографа, что сродни маниакальности, с которой игрок, следуя какому-то изобретенному алгоритму, вновь и вновь ставит на одну и ту же цифру, чревата крахом: исключительное внимание к автобиографическим крохам, разбросанным по отдельным текстам писателя, способствует редукции как самой проблематики текста, так и творческой личности писателя.
Таким образом, неприятие вызывает не столько основной тезис первой книги Доминик Арбан, который сводится к утверждению «виновности» в виде главной движущей силы жизни и творчества Достоевского, сколько сам опыт сведения необычайно насыщенного, разнообразного, разнохарактерного внутреннего мира писателя к одному принципу. Сколь бы сильной ни была вина, какую мог ощутить молодой Достоевский, узнав о смерти отца, отношения с которым у него в те трудные месяцы, что предшествовали его гибели, действительно были далеко не идеальными, эта вина не могла быть единственной силой, что двигала сознанием писателя, как в существовании, так и в творчестве.
Несомненным достоинством работы Доминик Арбан было то, что в своей книге она открывала французскому читателю по-настоящему неизвестного Достоевского: подробные парафразы «Хозяйки», «Господина Прохарчина», «Неточки Незвановой» и других ранних произведений писателя, хотя и приправленные навязчивыми биографическими гипотезами и реконструкциями, зачастую безосновательными, вводили во французскую культуру более живой, подвижный, противоречивый образ Достоевского, существенно отличавшийся от общепринятых представлений об авторе «Братьев Карамазовых», которые сложились во французском культурном сознании благодаря работам А. Жида, А. Сюареса, Л. Шестова. Вместе с тем, правда не особенно к этому стремясь, Доминик Арбан содействовала упрочению пресловутого «мифа отцеубийства», начало которому положила статья З. Фрейда, в то время не слишком известная во Франции: вопрос Ивана Карамазова «Кто не желает смерти отца?» звучит рефреном в комментариях даже к далеким от последнего романа текстам.
Например, биограф приводит известный пассаж из «Дневника писателя» за 1873 год, где Достоевский утверждает, что сострадание к преступникам, свойственное русскому народу, не сводится к оправданию понятия «среды», через которое может облегчаться бремя вины:
Нет, народ не отрицает преступления и знает, что преступник виновен. Народ знает только, что и сам он виновен вместе с каждым преступником. Но, обвиняя себя, он тем-то и доказывает, что не верит в «среду»; верит, напротив, что среда зависит вполне от него, от его беспрерывного покаяния и самосовершенствования. Энергия, труд и борьба — вот чем перерабатывается среда. Лишь трудом и борьбой достигается самобытность и чувство собственного достоинства. «Достигнем того, будем лучше, и среда будет лучше». Вот что невысказанно ощущает сильным чувством в своей сокрытой идее о несчастии преступника русский народ[34].
К этому полемическому фрагменту, оплетенному сетью прихотливых аргументов и контраргументов в пользу или против строгого наказания преступников, которые приводит Достоевский в своей статье, Доминик Арбан приобщает толкование, работающее только на основный тезис книги:
Эти страницы из «Дневника писателя» также относятся к 1873 году. В это время в творчестве свершается Достоевский-человек. Триумф экзорцизма над обсессией. Достоевский по-настоящему овладевает собой. На сей раз он взаправду покончит со старым призраком с хитрым взором, Гарпагоном его детства. Возможно, в глубине души он уже знает, что если четыре брата Карамазовых станут в различной мере убийцами того, кто дал им жизнь, то не только потому, что Достоевских тоже было четыре брата… «Кто не желает смерти отца?» — напишет он вскоре. Он столько раз совершал это «сошествие в ад самопознания», о котором говорит Ницше; столько раз сталкивался с собственной ненавистью, преступлением, страхом; ему не впервой не ошибаться, когда личную драму он возводит в ранг всеобщей драматургии, когда самый сокровенный свой страх превращает в краеугольный камень тайного мира всех и каждого. На этом закладном камне здания, которое в каждом из нас имеет свое подобие, он собирает Трибунал, где вершит правосудие, выносит себе приговор, искупает вину и отпускает себе грехи. […] Достоевский навязывает собственные муки всем и каждому по той именно причине, что он признает за собой такое право. Он не дожидался Фрейда, чтобы узнать отгадку своей собственной загадки. В очередной раз Подпольный Человек, чей голос писатель слышит внутри себя, обращается