Что делать, Фауст. Пропушкина - Василий Мидянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быстренько пробежав френдленту и сделав пару закладок на новостях, которые показались ему достойными внимания, Пушкин открыл почту. Ящик, как обычно, оказался доверху забит спамом. Немцов давно предлагал поставить антиспамный фильтр, но вышло бы некомильфо: в редакцию приходили письма из самых разных мест, в том числе с корпоративных адресов, и часть важной корреспонденции могла быть отсечена фильтром. Пушкин не в состоянии был позволить себе подобного неуважения по отношению к конфидентам.
Он быстро пролистал почту, держа палец на кнопке SHIFT, а затем нажал на клавишу «Удалить». Из ста восьмидесяти шести писем, пришедших за истекшие сутки, лишь двенадцать представляли собой какую-то ценность. Четыре рукописи, авторы которых ухитрились раскопать его личный адрес, в том числе и мидянинскую, он на всякий случай полистал по диагонали, прежде чем сбросить Плетневу, чтобы тот направил авторам стандартный отказ. Увы, чуда не случилось и на этот раз.
Поначалу извечное пушкинское стремление к перфекционизму заставляло его самого читать весь приходящий самотек, работать с авторами, редактировать направляемые в печать рукописи. Однако когда его с головой накрыл девятый вал забот, стало не до перфекционизма. Впрочем, какой-то моральный капитал он успел наработать, сделав пять номеров от корки до корки — редакционный штат во главе с Гузманом в то время занимался лишь второстепенными организационными делами. Читающая публика не обманулась, покупая «журнал Александра Пушкина», и с энтузиазмом приветствовало новое гламурное глянцевое издание с чрезвычайно сильным литературным отделом и массой пикантных сплетен из жизни словесной богемы. Тиражи и доходы от рекламы медленно, но неуклонно росли, что не могло не радовать Некрасова. Потом времени стало катастрофически недоставать, но, к счастью, в редакции один за другим появились толковые ребята — Саша Етоев, Миша Погодин, Маша Галина, Макс Немцов, — которые взяли на себя основную работу с авторами. Разумеется, до сих пор ни одно произведение не имело права попасть в номер, не будучи прочитанным главным редактором, но по крайней мере Пушкин оказался избавлен от бесконечного перелопачивания писем вроде «здрастуйте госпадин дарогая ридакция как я есть маладой толантливый аффтар изглыбинки пешу прозу встихах (раскас) просба апубликовати скажыте число ганарара». А таких писем, увы, по-прежнему приходило три из пяти. Наиболее же характерными из присылаемых стихов были следующие:
Тонкие нити железно связали, только...Одно.... Что, канаты сковать не смогли.Нити. Да, нити вам жизнь сберегали.Как их понять, не щадились они.И почему так рубили их, рвали?Если душили, зачем ещё, жгли?Нити за правду — зло убивали.Их до конца, истребить не могли.Тонкая нить — куда ведет не знаешь.Иди за ней, смелей не прогадаешь.
Работая в одиночку над журналом, Пушкин впервые почувствовал глухое, растущее ожесточение к начинающим авторам как к классу, хотя ранее всегда сочувствовал им и делал все возможное, дабы помочь новому таланту пробиться к аудитории. Каким-то образом они добывали его домашний телефон и е-мэйл и целыми днями названивали на мобильник, обходя редакционные фильтры в лице Гузмана и Плетнева. Он научился уже по голосу автора, по манере держаться, по приветствию, по первым же словам безошибочно определять абсолютный непроходняк. Впрочем, тут не приходилось даже быть особым пророком. Когда число прошедших через главреда «Нашего современника» рукописей из самотека достигло ста, он полюбопытствовал, сколько из них пошло в работу.
Одна. Ровно один процент. Всё остальное, что выходило в журнале, было написано авторами с некоторым именем. Пропорция не изменилась ни к двухсотой, ни к трехсотой рукописи. КПД самотека по-прежнему оставался крайне низким.
Пушкин очень быстро утомился беседовать с ненормальными личностями, наводнившими его редакцию своими диковинными сочинениями, и по полчаса объяснять каждой из них, для чего он не станет публиковать, к примеру, фэнтези в стихах с элементами острой социальной сатиры, политического памфлета и биографического романа, в коем главным героем является Эдит Пиаф, которая после смерти воплотилась в воевавшего в Афганистане русского майора спецназа, который, в свою очередь, будучи в другом воплощении внебрачным сыном Мерлина, проваливается через пространственную дыру в магическое королевство эльфов, где, совершая головокружительные подвиги, время от времени огромными кусками текста вспоминает свою прежнюю парижскую жизнь в качестве Эдит Пиаф. Причем написан роман фразами наподобие «На поле битвы не осталось живых в человеческом смысле воинов», «Страх холодными когтями окутал мой разум» и «Горящая мачта рухнула на ненасытную воительницу, яростно покрыв ее». Причем всякий развернутый отзыв неизменно вызывал десятки новых идиотских вопросов вроде «А если я уберу упоминание Чечни и Ходорковского, вы ведь наверняка перестанете позорно трусить перед цензурой и роман вполне можно будет опубликовать?» Пушкин начал бояться давать развернутые отзывы о графоманских рукописях и предпочитал ограничиваться лаконичным «Уважаемый автор, Ваше произведение нам не подходит, с уважением, имярек».
Пушкин всегда полагал, что всякий поэт, писатель, композитор или художник обязан быть немного сумасшедшим. Абсолютно здоровые и довольные жизнью люди не творят, им это незачем: они и без того наслаждаются бытием, у них не свербит на ментальном плане. Но, к великому сожалению, далеко не всякий сумасшедший способен стать поэтом, писателем, композитором или художником.
Однажды свою поэму прислал Пушкину некий Пузанов. С виду это был типичный графоманский гештальт: отвратительная желтая бумага с лохматыми краями, словно извлеченная автором из какого-то архива, где она пылилась полвека среди никому не нужных справок и отчетов, слепой машинописный текст на двух сторонах листа, сделанный, наверное, через четвертую копирку, вырезанные и наклеенные на страницу картинки из газет и журналов, неумелые рисунки шариковой ручкой, корявые стишатцы, рефреном через которые проходил некий загадочный ветрострой. Пушкин до сих пор помнил два четверостишия, которые поразили его настолько, что оказались навсегда выжжены в его памяти ковбойским тавром:
Собачка у соседа моего жилаНедель, примерно, двое.По ночам она смеялась, и тогдаСоседа сбросил я с балкона.
Однажды мент пришел ко мне. ПошлаУ нас беседа, часов двое.Когда хотел его я выкинуть, тогдаОн выкинул меня с балкона...
Александр Сергеевич с отвращением полистал сей масштабный труд двумя пальцами — исключительно из любопытства. Поэма явно принадлежала перу человека, скорбного умом, так что господин редактор, даже не прочитав толком сей бредовой каши, послал автору вежливый формальный отказ и присовокупил данный гештальт к своей замечательной кунсткамере литературных монстров и языковых уродцев, коими с завидной регулярностью снабжали его маладые толантливые аффтары в надежде завоевать популярность и восторг читающей публики.
Во второй раз на имя г-на Пузанова главный редактор «Нашего современника» наткнулся, когда перелистывал в библиотеке подшивку старых газет в поисках какой-то дурацкой информации для одной аналитической статьи. Сему пииту была посвящена внушительная статья почти на целую полосу. Он оказался сумасшедшим маньяком-людоедом. Его уже дважды арестовывали за многочисленные убийства — и выпускали через пару лет после ремиссии.
Тогда Пушкин впервые подумал о пистолете.
Один старый и битый жизнью редактор, когда измученный Александр Сергеевич обратился к нему за советом, рекомендовал каждую минуту помнить, что авторы вовсе не так плохи, как кажется на первый взгляд, они много, много хуже, и оттого следует относиться к ним с нежностью сиделки в сумасшедшем доме: так проще и авторам, и редактору. Он же подарил Пушкину длинный, но весьма точный афоризм: «У писателя два врага: критики и знакомые, поскольку первые своими жестокими придирками отбивают у него охоту писать, а вторые неуемными восторгами на любой авторский чих поощряют его к графомании. У писателя ровно один друг — редактор, потому что у них одинаковая цель: они оба хотят выпустить хорошую книгу; хотя со стороны автора, конечно, возможны варианты».
Увы, дружбы с авторами у Пушкина как-то не складывалось. Покладистый, похожий на ежика в очках Батюшков весь ощетинивался, когда Пушкин указывал ему на очередную дурную рифму или хромающий размер. Вяземский, стоило сделать ему несколько дельных замечаний, забирал свою рукопись и молча уходил, что неизменно знаменовало собою начало жесточайшей многонедельной ссоры. Гнедич начинал нервически язвить, приводить неудачные, на его вкус, строки самого Пушкина (излюбленной мишенью была фраза из «Дубровского»: «В одном из флигелей его дома жили шестнадцать горничных, занимаясь рукоделиями, свойственными их полу»), и вообще всячески демонстрировать оскорбленные чувства — двум редакторам вообще плохо давались деловые взаимоотношения, так что в конце концов они решили ограничиться чисто дружескими. Гоголь покорно соглашался на все поправки, но после страшно переживал, подолгу ныл, ходил осунувшийся и непрестанно заявлял, что ощущает приближение неминуемой смерти.