Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К Радищеву тоже наняли француза-гувернера, после — как все тот же Бопре — оказавшегося солдатом, к тому ж еще и беглым.
В известном дневнике Семена Порошина рассказано о чухонце, выдавшем себя за француза и попавшем в гувернеры.
Николай Новиков учился у дьячка.
Еще один достославный мемуарист, автор «Записок артиллерии майора М. В. Данилова», — у дворового и у пономаря Филиппа с неуважительной кличкой Брудастый.
Да и того же Державина кроме мучителя-немца наставляли уму кутейники — пономарь, дьячок, а «арихметику» проходил он у одного из цыфиркиных… вся фонвизинская троица перебывала в педагогах у Гаврилы Романовича.
Да, удручающее, унылое, постыдное единообразие — и оно не могло не быть подытожено в докладной записке, поданной Сенату в 1754 году Иваном Ивановичем Шуваловым: дворяне, «не сыскав лучших учителей, принимают таких, которые лакеями, парикмахерами и другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали».
Докладная записка касалась неотложной необходимости завести Московский университет…
«Недоросль» был сочинен в 1781 году, в самой середине долгого царствования Екатерины, — стало быть, вральманы и кутейкины помирать не собирались и дело воспитания, несмотря на грандиозные планы и скромные — однако реальные — успехи преобразователя Бецкого, еще оставалось в дурных руках. Что же до детства Державина, Радищева, Болотова (совпавшего с детством Дениса Фонвизина и пришедшегося на сороковые — пятидесятые годы), то его пребеднейшее состояние грозило катастрофой. Не нравственной — когда такие соображения ускоряли ход событий? — но государственной. Россия оставалась без образованных людей: петровские выученики старели и сходили в могилу, а образовавшееся после Петра бабье царство отнюдь не заботилось о воспроизводстве ни учителей, ни лекарей, ни «розмыслов».
Нельзя сказать, чтобы все это всерьез занимало Елизавету: ей хватало забот стареющей красавицы, торжественности молебнов и веселья маскарадов, но, слава Богу, еще действовали и еще влияли умы, и первый среди них — Ломоносов. Правда, и ему недостало бы влияния, если б не поддержка молоденького и честолюбивого Шувалова, в котором Елизавета не чаяла души. Как бы то ни было, но упорный гений Ломоносова, шуваловское меценатство, соединенное, впрочем, и с почтением к просвещению, поздняя страсть императрицы — все это преобразовалось в родовспомогательное средство для того, чтобы явился плод, который Россия выносила. Университет в Москве, долженствовавший совершить то, с чем не могли справиться ни два военных шляхетных корпуса — Морской и Сухопутный, ни хиреющая Славяно-греко-латинская академия, ни Петербургский университет, рабски подчиненный консервативнейшей Академии наук.
«Громада двинулась». 19 июля 1754 года Сенат принял шуваловский проект создания университета с двумя гимназиями: дворянской и разночинной (шуваловский не только потому, что под ним стояла подпись великолепного фаворита; проект Ломоносова имел в виду и гимназию для крестьян).
12 января 1755 года императрица Елизавета подписала указ.
26 февраля вспыхнула иллюминация на здании бывшей аптеки у Воскресенских ворот, отныне принадлежащей университету.
«Иллюминация, — записывает историк университета, — привлекла особенно народное любопытство. Она изображала Парнас. Минерва ставит на нем обелиск во славу Императрицы. У подошвы обелиска многие младенцы упражняются в науках. Один из них пишет незабвенное имя Шувалова. Рог изобилия и источник вод тут же, как символы будущих плодов учения. Ученик с книгою всходит по ступеням к Минерве, которая принимает его с любовию. С пальмового дерева младенец ломает ветви и держит в руке венцы и медали: награды, всегда готовые для успевающих…
Внутри покоев, — продолжает живописать историк, — галерея с портиками была убрана грудами конфект. Между столбов стояли фигуры младенцев с разными математическими инструментами, с книгами, географическими картами и глобусами в руках; на фронтонах ее сияли имя и герб Куратора и основателя Университета».
Куратор Шувалов превознесен по заслугам; Ломоносова на празднество не пригласили.
Впрочем, об этом сейчас мало кто думает. Толпы любителей просвещения, привлеченные невиданной иллюминацией, музыкой и бесплатным угощением, шумят до четырех утра, и зачарованно глазеет на обелиски и на младенцев ученик дворянской университетской гимназии, десятилетний Денис Фонвизин.
СПАСЕННЫЙ МИТРОФАН
Десятилетний? Точно ли?
Даже в этом нельзя быть уверенным.
Заполним наконец самую первую строку жизнеописания: «Денис Иванович Фонвизин родился 3 апреля 1745 года».
В этой фразе, как уже было сказано, несомненно только то, что родился. И что Денис Иванович. Дата в точности неизвестна. Надпись на надгробии лишь вносит путаницу: «…родился 3 апреля 1745 года, умер 1 декабря 1792 года, жил 48 лет, 7 месяцев».
Посчитаем: ежели в 1745-м — то не 48, а 47!
О многих людях восемнадцатого столетия сведения так же неполны: точна дата смерти, дата рождения неясна. И, если угодно, есть в этом некая символика — приходили из небытия, из тьмы, из ничтожества, чтобы оставить о себе память, злую или добрую.
Фамилия. Как только не писали ее предки Фонвизина, его современники и даже потомки: Фон-Визин, Фон-Висин, Фон-Визен, Фан-Визин, встречаем даже: «господин Визин», «monsieur Visen».
«Не забудь Фон-Визина писать Фонвизин, — внушал Пушкин брату Льву. — Что он за нехрист? Он русский, из перерусских русский». Но сам своему совету не последовал и, может быть убежденный Вяземским, продолжал сохранять «немецкий» дефис.
Только к концу девятнадцатого века фамилию договорились писать, как мы ее пишем сегодня.
Появилась эта фамилия на Руси так. При Грозном на Ливонской войне пленен был рыцарь-меченосец Фон-Визин «Петр барон сын Володимиров» с сыном Денисом — вот откуда имя сочинителя «Недоросля». Сей Денис оказался храбрым воякой — уже за русскую землю; первым из Романовых, Михаилом, была дарована ему грамота в том, что он, Денис, «помня Бога и Пречистую Богородицу, и православную Христианскую веру и наше крестное целование, с нами, Великим Государем, в осаде сидел… на Москве против Королевича Владислава и Польских и Литовских, и Немецких людей и Черкас стоял крепко и мужественно, и на боях и на приступах бился, не щадя головы своей, и ни на какие Королевичевы прелести не прельстился, и многую свою службу и правду к нам и ко всему Московскому государству показал и, будучи в осаде, во всем оскудение и нужду терпел».
Тезке и потомку воинственного Дениса позже достанется невеселое право повторить о себе последние слова царской грамоты: будет и осада, и оскудение, и нужда.
Минуем прочие колена фонвизинского рода — кроме отца нашего героя, Ивана Андреевича.
То был человек, подобных которому в любой век именуют людьми старого закала, ибо простота и прямота, доходящая до прямолинейности, каждому новому поколению кажутся преимущественным достоянием прежнего. Иван Андреевич, не будучи хорошо образован, отличался примерной честностью и, состоя на службе, презирал взятки, взяточников и взяткодателей.
«Государь мой! — говаривал он, когда его подвергали искушению. — Сахарная голова не есть резон для обвинения вашего соперника: извольте ее отнести назад, а принесите законное доказательство вашего права!»
Так, во всяком случае, рассказывает о нем сын.
Если к этому образу прибавить еще и вспыльчивость, властность, строгие правила, то выйдет почти копия Андрея Петровича Гринева — с тою только разницей, что Иван Андреевич Фонвизин жил не в деревне (хотя и имел пятьсот душ), а в старой столице да читал не один «Придворный календарь», а, как сообщает сын, «все русские книги, из коих любил отменно древнюю и римскую историю, мнения Цицероновы и прочие хорошие переводы нравоучительных книг».
С одной из этих самых нравоучительных историй связано первое оставшееся на памяти Дениса Ивановича потрясение от встречи с искусством. Отец рассказывал детям библейскую историю Иосифа Прекрасного, и Денис, слушая про то, как Иосиф продан был братьями в рабство, неудержимо разрыдался, однако, стыдясь открыть причину, солгал, что у него разболелся зуб. «…Отвели меня в мою комнату и начали лечить здоровый мой зуб. „Батюшка, — говорил я, — я всклепал на себя зубную болезнь; а плакал я оттого, что мне жаль стало бедного Иосифа“. Отец мой похвалил мою чувствительность и хотел знать, для чего я тотчас не сказал ему правду. „Я постыдился, — отвечал я, — да и побоялся, чтобы вы не перестали рассказывать истории“. „Я ее, конечно, доскажу тебе“, — говорил отец мой. И действительно, через несколько дней он сдержал свое слово и видел новый опыт моей чувствительности».