Сочинения - Анастасия Харитонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откуда же у «беспривязных», бродящих по всему свету такая погруженность в смерть, я бы даже сказала, отупляющая «утопленность» в ней? Дело в том, что платоновский герой при полном монашеском отсутствии всякого «имения», при своей «наготе и босоте безмерной» — абсолютно несвободен. Свободен только человек, осознающий ценность своей личности, обладающий, говоря словами Платонова, «чувством эгоизма и самозащиты». Если подумать, то монастырь, лишенный духовной сверхзадачи, нечто иное, как лагерь, и в этом «вселенском» лагере угасают платоновские герои, не являясь ценностью ни для себя, ни для других. «Дивный новый мир» — тот призрачный и грозный универсум, который в любую минуту готов без сожаления поглотить и уничтожить разумное существо, призванное его осмыслить. Человек, в этом универсуме существующий, готов к тому, что в любую минуту может быть уничтоженным, без следа стёртым, безропотно покорился навязанному ему порядку и чужой воле и вследствие этого перестал быть разумным, а значит, и свободным.
Герои Платонова часто жалуются, что у них «голова завяла», что они «разучились думать». Но ведь только существа с «завявшей» головой и могут жить без малейшего чувства надёжности и защищённости, на пороге небытия. Они, не оказывая никакого сопротивления, легко поддаются деиндивидуализации. Самому автору этот процесс представляется настолько неизбежным в «дивном новом мире», что мы нигде не находим у него ноты протеста. Скорби — да, но протеста — нигде и никогда. Он как бы признаёт: лучшее, на что способен теперь человек, это «умереть, не повредив природы». Вот он культ «смиренной русской смерти», вот оно «кроткое самоубийство», воспетое Достоевским!
Чем необъятнее ледяной простор, готовый пожрать платоновского человека, тем ýже, «теснее» его самоощущение. Теснота — вообще из любленное Платоновым слово. Вспомним — «теснота печали», «смерть — это, наверное, что-нибудь тесное». Не подсознательное ли это желание человека-сироты вернуться в спасительную «тесноту» материнского чрева?
В произведениях Платонова непрестанно подчёркивается «умаление», скудость реального, земного материнства. Не оттого ли живые в этом мире обезличены, «мёртвые — невзрачны», не потому ли и те, и другие словно растворяются в ирреальном, сумрачном, «космическом пейзаже».
Весьма примечателен в повести «Джан» образ мальчика, бредущего по пустыне за движущимся кустом перекати-поле: «Шершавый куст-бродяга, по-русски — перекати-поле, без ветра склонялся и перекатывался по песку, уходя отсюда мимо. Куст был пыльный, усталый, еле живой от труда своей жизни и движения; он не имел никого — ни родных, ни близких, и всегда удалялся прочь. Назар потрогал его ладонью и сказал ему: “Я пойду с тобою, одному мне скучно, — ты думай про меня что-нибудь, а я буду про тебя. А с ними я жить не хочу, они мне не велели, пускай сами умрут!” И он погрозил тростниковой пал кой кому-то, вероятно, забывшей его матери». Как любому человеку с ещё неумершей душой, мальчику необходимо существовать в чьих-то мыслях, в чьём-то сердце. И он, забытый даже матерью, бредёт за своим «пыльным кустом» — жалкий, печальный, никому не нужный. Возможно, для одних этот «пыльный куст» — призрачный «коммунизм», для других — такая же призрачная «истина», но глубинная суть аллегории от этого не меняется.
Платоновский герой совершенно бессилен противостоять чему-либо. Это, разумеется, не толстовское смирённое паче гордости «не противление злу насилием». Это вообще не философская позиция, ибо слабый, беспомощный платоновский человек какой-либо позиции по отношению к этому миру вы работать не может, это некий инстинкт измождённой души, который хотелось бы назвать «инстинктом самонесохранения», и появление его стало возможно именно в «искажённой» вселенной. Населяющим её существам будто бы нечего и защищать и беречь в себе. Весьма любопытно в связи с этим вспомнить рассуждения пьяного Мармеладова в «Преступлении и наказании» о двух человеческих состояниях, которые он определяет как «бедность» и «нищету»:
«— Милостивый государь, — начал он почти с торжественностью, — бедность не порок, это истина… Но нищета, милостивый государь, нищета — порок-с. В бедности вы ещё сохраняете благородство врождённых чувств, в нищете же никогда и никто. За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, что бы тем оскорбительнее было; и справедливо, ибо в нищете я первый сам готов оскорблять себя».
Жизнь человека, забывшего, «что он такое», собственную душу ощущающего «как бугорок на горле», по сути если не безнравственна, то вненравственна. Так, впавший в забытье Никита в «Реке Потудани» становится виновником самоубийства своей жены. Вечное физическое движение «мимо», «удаление прочь» и душевный «страдальческий застой» — вот главнейшие характеристики «обнищавшего» платоновско го героя, неразрывно друг с другом связанные.
При знакомстве с повестью «Котлован» следует отметить глубокий интерес Платонова к образу кроткого скитальца Вощева. Обладающий некой беззащитной разумностью, если можно так выразиться, Вощев, как человек с не полностью «увядшей» головой, моментально вытесняется социумом: «В день тридцатилетия личной жизни Вощеву дали расчёт с небольшого завода, где он добывал средства для своего существования. В увольнительном документе ему написали, что он устраняется с производства вследствие роста слабосильности в нём и задумчивости среди общего темпа труда».
В Вощеве много черт, роднящих его с Платоном Каратаевым. Но в отличие от последнего никакой духовной победы ни над кем он не одерживает, ибо в мире платоновских сомнамбул ему просто некому противостоять. Напротив, он сам оказывается побеждённым, «сухое напряжение сознательности» в нём постепенно угасает. «Деиндивидуализировавшийся» мыслитель — ещё один парадокс трагического платоновского Зазеркалья. Однако, если разобраться, ничего, кроме как «угаснуть», Вощев и не может, ведь его вопрос к самому себе — «полезен ли он в мире» — совершенно абсурден в универсуме, сотворённом Платоновым. Мир, окружающий Вощева, представляет собой некую устрашающую в своей замкнутости «Ding an sich»1 и человек в нём не нужен.
В поисках «слабой работы» Вощев примыкает к артели, роющей непостижимый, как и всё остальное, котлован. У древних греков был обычай возводить алтари «Deo ignoto», «неведомому Богу». Об этом упоминается в «Деяниях» апостолов: «И, став Павел среди Ареопага, сказал: “Афиняне! По всему вижу я, как вы особенно набожны, Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашёл жертвенник, на котором написано: “неведомому Богу”». Артель, в которую попадает Вощев, по-своему «особенно набожна», а котлован, который она исступлённо роет, своего рода жертвенник «Deo ignoto».
Помянув прежде мужичка-старообрядца с его «баклажанчиком», считаю уместным вспомнить и секту «людей божих», в просторечии «хлыстов». У них был своеобразный вид служения Богу — исступлённое, экстатическое «верчение», завораживающая пляска, сопровождаемая пением духовных стихов, предаваясь которой они забывали обо всём.
Хлысты говорили о себе: «Человек пива не пьёт, а пьян живёт». «Пьяны живут» и артельщики, роющие котлован. Они погружены в сумрачное и гибельное забытьё не менее, а может, ещё более, чем на род джан. Жизнь их — фанатическое исповедание устрашающей, чудовищной в своей нелепости религии, бездушный пророк которой — радио, установленное в артельном бараке. Из «трубы» извергаются непрестанные призывы «мобилизовать крапиву на фронт социалистического строительства», «обрезать хвосты и гривы лошадям», и абсурдность этих воззваний нарастает.
«Труба радио всё время работала, как вьюга», — говорит Платонов. Радения возбуждённой, заворожённой артели у «трубы» производит поистине жуткое впечатление. «Достойно веры, ибо нелепо» — этой формулой Тертуллиана и руководствуются несчастные артельщики, «отлучённые от своего житейского интереса». Вощев же, ещё «душа живая», страдает от того, что ему «неясно на свете», и ждёт, «когда мир станет общеизвестен». Его сознание пока не полностью сокрушено неразрешимым вопросом, «что лучше — Кремль или ледокол “Красин”». «А ради чего ты думаешь, себя мучаешь?» — простодушно спрашивает Вощева один из его сотоварищей.
«Новый мир» Платонова стремится избавиться даже от такого «слабосильного» философа, как Вощев. Но «соборная правда», о ко торой грезили русские писатели, лишённая противовеса в виде индивидуальных идей, превращается в коллективный идиотизм. Герои Платонова — юродивые поголовно, поэтому их «юродство», ни с чем не контрастируя, теряет моральную ценность. Земля, сплошь населённая Алёшами Горшками, кажется «безвидной и пустой».