Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тшерень! Вот где здорово повезло! Даже, кажется, и не страшно…»
Она тогда стирала в прачечной, он повертелся сперва у двери, а потом-таки зашел. Она спросила, почему он всегда работает и работает, то на бойне, то в леднике, — неужто это, по его мнению, не чересчур? Он кое-как ответил, что за это его и кормят. Поинтересовалась, женат ли он, а он сказал, что давно и что дети есть.
— Твоя фрау там теперь гуляет с немецкими солдатами.
— Пускай гуляет, и мне еще останется. Я тут гуляю с немецкими девками.
— Как ты гуляешь! Ты пристаешь к Груберовым продавщицам, а они еще козы. Тебе не то нужно, ты мужчина.
Тогда уж он осмелился:
— Я приду к тебе сегодня.
— Отчего ж, приходи. Только прихвати мяса.
Тшерень сперва не соглашался, а вечером пришел, известно, и свинины принес, и был совсем милый, как немец. И уже три раза приходил, тоже с мясом. Только когда этих, что сейчас тихонько поют, нет дома или спят они, — боится, говорит, что будут насмешки строить.
Если б всего и страху было!..
Во дворе, затем на лестнице послышались тяжелые шаги.
«Ганс!..» — подумала Эрна. Встала, закрыла окно, опустила бумажную штору затемнения, еще раз толкнула Фрицэ: «Спи, а то убью!» — и осторожно пошла к двери.
Тяжелые шаги загрохали наверху, на площадке. Однако миновали дверь… Что-то железное стукнуло по умывальнику, и, кажется, не Гансов голос выругался:
— Oh, Sakarment!..
Кто же это?
Постучал к пленным. И вошел.
Что за черт?
Эрна тихонько отворила дверь и вышла в коридор. Ключ в дверях у русских торчал, как всегда, снаружи. Затаив дыхание, осторожненько вынула ключ, заглянула.
Ага, это отец Марихен. Тоже солдат. Тот чудак, что просил на днях Грубера приглядывать за Марихен, чтоб солдаты ее не испортили.
Он стоял посреди комнаты и громко говорил:
— Играй, камерад, веселое. Вот что играй… Как его? Я помню: у вас возьмутся за руки парни и девушки и поют: та-ра-ра́, та-ра-ра-ра́!.. Вот так вот, вот так!
Высокий Алекс сказал что-то маленькому Андреасу, тот закрыл окно и заиграл веселое.
— Так, «Кор-роботшка», так, — почти кричал солдат. — О-о, я знаю Руслянд, камераден, я знаю! Три года в плену. Крементшуг, Вьятка — хорошие люди! Иммер шши унд каша, шши унд каша. Но я очень скоро привык. Шши унд каша тоже зеер гут. И водка много. Слишком много! Играть и петь вот так, приседая. Хорошие люди!.. В Крементшуг я работал у Петер Ивановитш инс пэкарня. Oh, Sakarment! Это были неплохие годы моей жизни. Ох, да! Фертиг «Короботшка»? Ну, так играй вот это: «Во-ку-во-куз-ни-це!..» Не знаешь? Ну и брось. Кузнец — по-нашему шмидт, а я — Отто Шмидтке, почти то же самое. Отто Шмидтке, гефрайер триста шестого запасного пехотного полка. А дома — армер, думер тойфель, по-вашему — петный, глюпый тшорт! Сборщик молока, ночной сторож и вот такой маленький бауэр в нашей большой деревне Регенвальде. Две лошади, семь моргенов земли, тут и луг, и поле, и полный дом детей. Красивые, славные дети! Моя старшая, Марихен, здесь, у Грубера. Вы знаете Марихен?
Он присел на стул перед «большим Алексом» и, странно глядя на него, заговорил тише:
— Камераден, я вас прошу — не трогайте мою девочку! Я вас знаю, русских. Русский — гут, но русский тоже бывает плять. Большой плять mit Weib und Mädel[126], ох, да!
— Да что вы, герр Шмидтке! — сказал Алекс — Не бойтесь, мы понимаем вас…
И еще что-то говорил.
А маленький со своей гитарой молчит, улыбается.
Потом снова начал Шмидтке:
— Я был сегодня там, камераден, у Грубера. Я просил его, толстого ройбера, опять. Говорил ему: «Пускай лучше Марихен больше работает, только ночью чтоб нигде не шаталась». И он мне обещал. О, я знаю: он рад был бы, если б она работала все двадцать четыре часа! Проклятые собаки!..
Эрна то и дело втягивала в рот слюну и смотрела не отрывая глаз.
«Дурак старый! Майн готт, каких только дураков на свете нет! И что он воображает, в конце концов, со своей Марихен? Ишь, налакался! Тсс…»
— Я, камераден, скоро на фронт. Приказа еще нет, да мы уже сами, старые солдаты, чуем, чем пахнет. Ох, да! Но я не дурак, камераден. Я уже раз воевал. Я уже раз заработал. И я знаю русских. Я в первый же день руки вверх — и туда. Дезертир? Наплевать! Золото, золото все, камераден!.. А мы… ну, да, я — русского, а он — меня… За что? Гитлер нам обещает каждому автомобиль. Мой сын, мой Вальтер, — солдат. Я тоже солдат. Два Шмидтке — два автомобиля. Ха-ха-ха! И нужно будет два гаража. Sakarment!.. Spiel, Zigeuner, und weine![127] Наши ваших далеко загнали. И вот я пла́чу. От радости?.. Я буду рад, камераден, если мы с Вальтером хоть на карачках вернемся домой, если я снова увижу свою семью, свой дом, своих лошадей, колокольчики. Вы знаете мои колокольчики? Вот такие — раз, два, три, и так вот ими — динь-динь-динь!.. И кричу на всю деревню… Ох, да! Они считают — потом опять будет то же самое: они будут приказы писать, а я — звонить колокольчиками и кричать во все горло, сзывать: «Сегодня собрание в девятнадцать часов! Отдавайте лошадей! Завтра собрание в восемнадцать часов! Отдавайте коров! Послезавтра собрание… ну, еще раньше! Давайте деньги на «Goldenes Opfernbuch»![128] А ваши отцы, братья, мужья — давно уже там!.. Они не вернутся! Может быть, и все!.. Ох, да! Кто знает, что лучше?.. Может быть, мне не колокольчики нужны, может быть, мне нужно «Wacht auf, Verdammte…»[129] петь? А я знаю лишь одно: за все на свете платим мы с вами, камераден, кровью и потом. Мы!.. Оттого что мы с вами — армер, думер тойфель — петный, глюпый тшорт!..
Поясница уже заболела так стоять, но Эрна стоит, только молча глотает слюну.
«Почему он такой дурак, этот Шмидтке? В гестапо захотелось? Сам сует голову под топор. Другие думают, да молчат… О, тот говорит, Алекс! То же самое. Так он же враг, русский. И маленький