Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как жалко расставаться с шалашом! Мы со сторожевскими ребятами Ваней и Лёнкой построили его в чаще, согнув, связав верхушки, он густ, на земле – мох, мы прячемся туда от дождя. Неделя шла за неделей – и примерная Анна (уже она – Аня) уже одичала, перестала сторониться ребят и не увезет ли с собой во французский пансион русские тарусские ухватки – к ужасу своих прежних подруг?
…На Ваганьковском кладбище – в густых кустах и деревьях – шум листвы, неумолчное щебетанье птиц, и в почти праздничной тишине позеленевших могильных плит и свежих деревянных крестов по узким тропинкам – редкие силуэты людей.
Над маминой могилой, непонятной, ее не вместившей, ветви деревьев качаются… Черная гранитная лежачая плита. Над могилой – деревья и небо. «Вот и мне, дети, такую
поставьте, когда я умру, – говорил папа, – стоячие памятники
– падают, а лежачие…» – «Что ты, папа!» – в один голос прерывали его мы от нестерпимой жалости, но папа продолжал: «Вот соберусь с силами, поеду на родину, в Талицы, поставлю такие же лежачие черные плиты – отцу, матери, брату». Над таинственной и чужой могилой (к привыканью к которой надо приложить старания всей своей жизни, и все-таки ничего не поймешь) качаются ветви, с них взлетает и вновь возвращается птица, и тот же отрезок щебета, вновь повторяемый, делает еще невозможней мамину смерть.
У близкой могилы, через тропинку, кадит священник, возглашая старческим голосом, маленькая старушка в черном подпевает ему. Сейчас и к маме придут петь. Псаломщик подходит к папе. Маруся стоит, опустив голову, трогает веточку. Новые горшочки цветов стоят у могилы. Мамины любимые анютины глазки. Маруся их выбрала. Никто не говорит ничего. Тут мы стояли с мамой – у дедушки. Жизнь остановилась – и ждет…
Пахнущий нафталином, с полузакрытыми ставнями дом. Зала без Елизаветы Карловны снова на час – наша. Шумит самовар. В раскрытой крышке самовара – сложенные кольцом
– яйца вертятся на пару. Маруся тронула клавиш, и длинный его звук ужалил тишину дома. Нет, Маруся не будет играть. Она закрывает крышку, тихо отходит от рояля, ходит по квадратам паркета – наискось через залу, взад и вперед. Все позади – ее блестящие музыкальные успехи, сонаты Бетховена… все мамины надежды с ней… Со смерти мамы Марина не подходит к роялю. Пожирающим огнем темных глаз смотрит на нас со стены Бетховен.
Мы приехали в Подольск с Лёрой уже ночью, ничего не видя в темноте, и ощупью (спичек не было) пробрались в Лёрину комнату. Лёра любила жить в бедной деревенской обстановке. Хозяева избы спали. По пути мы наткнулись на теленка, потом заорали на нас гуси. Лёра шикала на них и на нас, мы – тоже, давясь от смеха. Нам страшно хотелось пить. Воды не было. Лёра нашла в темноте бутылку с кумысом, открыла ее – пробка с шумом вылетела, птицы закричали еще громче, мы от смеха падали. Маруся жадно припала к бутылке, поперхнулась, отпила и – я толклась возле, ожидая питья себе, – молча протянула мне бутылку. В полутьме я не успела понять веселья ее лукавых глаз,
метнувших на меня веселящийся взгляд. Я хлебнула огонь 1 Кумыс был – давний. Слезы брызнули из глаз, я еле' отдышалась, но Лёра уже утешала: «Сейчас пройдет!»!
Наутро мы увидели на окнах комнаты яркие, в крупных! цветах занавески, простую – почти никакую – мебель. Лёра любила именно простоту и яркие краски. Но увы, шел дождь не переставая шел два дня. Помню, как идем обедать в деревенскую столовую, сеет дождь, небо в тучах, безнадежная тоскливость русского сельского пейзажа, лужи, ступенчатое' крыльцо, маленькие окошки, околица.;
И снова – праздник тарусской природы, рощи, холмы, [Ока и несказанная прелесть родного места – и его не нами | одними воспетая красота. 1
Помнится, Марина и Анна уехали в Москву раньше меня. | Я, как год назад, жила с папой у Добротворских. Папа, зная, | что догоню, оставил меня еще подышать воздухом, В холодные дни двери на террасу были закрыты. |
Как год назад, в осень после смерти мамы, я подходила к фортепьяно, проигрывала свои полузабытые детские пьески. Проходила в своем сером капотике полная, круглолицая Елена Александровна. «Вот мама бы радовалась, что ты, играешь…» – говорила она, с минуту стояла и вдруг сразу,1 точно очнувшись, – такая была у нее манера, – меняя; призадумавшееся выражение на обычное, спешила к делам! дня. Заходила пожилая, еще красивая их служанка Катя, ^ угощала теплой ватрушкой, говорила со мной тем тоном,: каким говорят с маленькими. А я пела отрывки из Лёриных ’ романсов.
После исключения из гимназии фон Дервиз Марина попросила папу – и он согласился – отдать ее в гимназию Алферовой. Нам было пятнадцать и тринадцать лет.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ МОСКВА. ТАРУСА ГЛАВА 1. ДОМА. МАРИНИНА ОБИДА. ГИМНАЗИЯ ПОТОЦКОЙ. ДРУЖБА С ГАЛЕЙ ДЬЯКОНОВОЙ И АНЕЙ КАЛИН. У ИЛОВАЙСКИХ
Я уже почти подошла ко времени, когда Марина начала писать стихи о нас двух, посвящать мне стихи, когда нас стали, видя вместе, похожих – с той же улыбкой и тем же голосом, – звать «Сиамские близнецы», хоть я и была худее и ростом ниже Марины. Ее интернат кончился, мы теперь много бываем вместе.
Так же приходил к Елизавете Карловне в воскресенье «Зоун», и старая Германия воплощалась за нашим невеселым столом образом седовласой, голубоглазой и чинной немки -хозяйки хоть и чужого, но семейственного стола и образом приличного, кротко-гордого своим достоинством сына и конторщика, почтительно-веселого, вежливого Полканыча.
Изредка сумерки заставали в нашей бывшей детской все ту же – только волосы черные на висках дрогнули серебром
– худенькую смуглую Марию Васильевну, как в раннем детстве нашем, за трудом целой жизни не заметившую свою уж угасшую (в дочери цветет!) красоту! Большие, черные теплые, ласковые ее глаза, вечно горькие, как и рот (памятью о страшной смерти сына ее Саши). Она стоит, прислонясь к белой низкой кафельной печке с синими полустертыми обводками, руки – назад, и хоть она говорит о племяннике Мишке, о дочери Лизе, о сестре Александре, но Саша с ней неизменно. Оттого мы с ней так особенно (по чьему-то внутреннему повелению) бережны – в сторону все занятия и любимые книги, когда она входит.
А чудятся за Марией Васильевной. – какие-то чугунные лестницы. (Почему? Не знаю. Но, конечно, они и Марусе
чудятся, не одной мне…) И гул родильного дома, общежитие бедноты. И вот ей уж надо снова туда, а нам – снова одним, потому что…
– Мару-ся, а напишем-ка с тобой письмецо, французское…
Папин голос, Марина, потягиваясь, встает от книги, я
беру географию или задачник… Снизу – в мое внезапное мгновенье счастья – разбегающийся прилив вальса Durand1 по клавишам, – это Марина, кончив письмо, села вдруг за рояль -ия лечу вниз по лестнице. Мои руки о горячие кафели печи в зале – мое всегдашнее теперь место, когда Марина на минуту сядет за рояль. Среди взрослых я больше молчала, сознавая себя младшей. Наедине же с Мариной я часто возраста не чувствовала, так кровно сходны были наши состояния, чувства, отношения к людям. Те же нравились мне, что ей, те же отвращали. То, что Марина была резче меня и угрюмей, – не мешало. Я с детства привыкла к ее большей гневности, своей большей мягкости. Понимание же было с полуслова, со взгляда…