Избранные - Виктор Голявкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она в плач. Факт неприятный.
— Берите, — говорю, — с меня часы, рубашку, больше у меня ничего не осталось, все берите, грабьте, ешьте свои деньги! — и начинаю скидывать с себя одежду, а она мне мое барахло обратно швыряет, да с такой силой — неприличная вышла сцена, и разные другие вышли сцены, неохота вспоминать.
Как они понять не могут, что не в деньгах счастье, не в них скрыт философский смысл, не деньги делают человека, а наоборот. Неужели они понять не могут, что, поступая таким образом, они обедняют свою душу, падают морально неимоверно низко. Неужели они не чувствуют ничего?
Я все это рассказал своему другу, мы с ним возмущаемся, удивляемся тем людям, которые требуют с нас деньги, когда у нас их нет, ругаем их, выпиваем, энергично себя чувствуем, снова выпиваем, и у нас появляется желание попариться в бане.
Предложение здравое. Я покупаю две мочалки, два банных мыла, два банных билета, добавляю туда же две майки, двое трусов и две пары носков. Идем в баню и отлично паримся, по-русски, как в деревне.
В предбаннике пьем пиво.
Он идет в парикмахерскую, садится в кресло, бреется и стрижется.
Он заходит в спортивный магазин и выбирает себе спиннинг.
Я спрашиваю его:
— Послушай, а за спиннинг тоже я должен платить?
Он повернулся ко мне, уставился на меня своим изумленным светлым взглядом и сказал:
— А ты как думаешь?
НУЖНО БЫЛО ЧИТАТЬ…
Сначала все хорошо было.
Она увидела, что я на нее смотрю, и говорит: — Что вы все время на меня смотрите?
— А что, смотреть нельзя? — говорю. И продолжаю смотреть. Тем более что мне давно жениться пора.
— Можно, — говорит, — только вы так глаза раскрываете, как будто вы слепой.
— Кто, я слепой?
— Вы, а кто же!
Я немного обиделся, но все равно смотреть продолжаю. Тем более у меня намерения серьезные.
Все хорошо было.
А потом я сказал:
— Вот когда я смотрю на вас, мне кажется, Пушкин именно о вас сочинил свои некоторые стихи…
Она возьми да скажи:
— А какие стихи вы имеете в виду?
А я никакие стихи в виду не имел. Я просто так сказал. Должен же я был ей что-то приятное сказать…
Она ждет, что я ей отвечу, а я молчу.
Тогда она говорит:
— «…Передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты…» Это вы имели в виду?
— Во-во! — говорю. — Это самое…
Хотя ничего я в виду не имел. Пушкина я, конечно, знал. Как не знать! В школе еще проходили. Да все забыл. Давно было. Все не упомнишь.
Она говорит:
— Ах, бросьте, ничего вы в виду не имели…
Я говорю:
— Почему не имел? Имел! — И руку на сердце положил, чтобы она лучше поверила.
Она говорит:
— Да знаю я вас всех, всегда врете…
— Ну как хотите, — говорю, — только вы меня этими словами глубоко обижаете… Встретить вот так человека… И вдруг слышишь от человека подобные слова…
Она вдруг ни с того ни с сего говорит:
— Вот вы про Пушкина только что говорили, а Лонгфелло вы читали?
— Кого? — спрашиваю.
— Лонгфелло.
— Читал! — соврал я.
— «Гайавату» всю прочли?
— Всю.
— До конца?
— А что?
— И как вам?
— Хорошо.
Прочел бы эту «Гайавату», думаю, гораздо лучше бы себя чувствовал. Да только разве знаешь, что именно про Лонгфелло будут спрашивать. Хуже, чем на экзамене, ей-богу, получается. Там хоть программа есть. Дадуг тебе перед экзаменом программу, и учи себе все билеты.
Я все боялся: она начнет сейчас спрашивать, что я у этого Лонгфелло еще читал.
А она говорит:
— Олешу вы, конечно, читали…
— Кого?!
Она на это внимания не обратила, что я переспросил, или не расслышала и говорит:
— Хороший был писатель, правда?
— Ну! Этот писал, — говорю, — день и ночь…
— Вы о Бальзаке, наверное, вот кто действительно…
— Вот именно! — говорю.
— Нет, вы согласитесь…
— Я согласен! — говорю. — Согласен! — И чего она ко мне с писателями пристала — не понимаю. Про кино бы спросила. Про лес. Про природу. Про птиц. Мало ли что спросить можно, боже мой!
А она говорит:
— Читали Сименона?
— Читал, — говорю. И волнуюсь, на сплошных нервах держусь. Опять ведь спросит, что он написал!
Она говорит:
— Лэнгстона Хьюза читали?
Тут я не выдержал. Мне показалось, она подробно хочет спросить про Хьюза. Как заору:
— Сдалось вам, что я читал, а что не читал! Какое ваше дело! Что вы пристали?
Она зашаталась вроде. Так мне показалось. Она, может, тоже серьезное намерение имела. Ведь все хорошо так было! Так все шло!
Нет, она не упала. Она только перестала улыбаться и говорит:
— Я к вам пристала?
— Да, вы! — говорю. — Пристали с этими писателями как банный лист. Как… не знаю что!
— Ах вот как! — говорит.
— Да, да! — говорю. — Да, да, да!
А так хорошо было. Так все шло…
Она повернулась и пошла от меня, стуча каблуками. Потом повернулась и закричала:
— Ничего вы не читали!
Это была правда. И я не очень обиделся. А она еще раз обернулась и крикнула:
— Баба!
Это было самое настоящее оскорбление. А ведь все хорошо было. Так все шло…
И какого черта она пристала ко мне с писателями! Какое ей дело до всего этого? Что она мне, преподаватель? Что ей до всего, не пойму! Ну, не читал. Нельзя за меня замуж выходить, что ли? Из-за этого? Чушь какая-то! Разборчивые слишком невесты пошли, вот что я вам скажу… А лучше бы читать все-таки. Сидеть с ней рядом да читать… читать… А так хорошо все было. Так все шло…
НОВАЯ ШАПКА
— О! У вас новая шапка! — удивился я, столкнувшись со своим соседом по лестничной площадке. — А где ваша фуражка с блестящим козырьком? Сегодня я не сразу вас узнал, а раньше, бывало, издали в толпе по фуражечке отличал. Отчего такая перемена? Всю жизнь, можно сказать, в ней топали при любой погоде.
— Да, да… — он с чувством вспоминал, — и летом, и зимой, и когда в техникум пробивался…
— Техникум давно окончили?
— Да не пробился… — Он махнул рукой.
— Неужели из-за этого фуражку сменили?
— Да нет… — он вздохнул, — столько всего передумал, пока решил расстаться с фуражкой, но другого выхода у меня не было.
— Отменная была фуражечка, — сказал я.
— Хлопот она мне много доставляла, возникали ситуации и вообще… Ах, вы ужасно расстроили напоминанием!
Мы спускались по лестнице, а он рассказывал:
— Первая ситуация: летел я самолетом из командировки. Два часа летели, а приземлились в том же месте, в том же городе, откуда вылетели. Спускаюсь по трапу впереди всех пассажиров. Внизу возле трапа летчик вытирает платком потный лоб. Возмущенно спрашиваю: почему я опять здесь очутился? «Пришлось, — говорит, — вернуться, потому что в грозу попали». — «Очень некрасиво, — говорю, — попадать куда не следует, безобразие, и больше ничего». — «Скажите лучше спасибо, — он мне говорит, — что благополучно вышли из грозы». — «Зачем же вы туда входили? — говорю. — Еще не хватало, чтобы мы оттуда не вышли!» Слово за слово. «Сойдите лучше с трапа, — говорит, — и дайте людям спуститься». А сзади напирают и галдят, чтобы я посторонился. А я, пока не выясню ситуацию, никогда на посторонних не реагирую. Вцепился в поручень намертво двумя руками. Стиснул зубы. Как вдруг… Вы не поверите: какой-то тип нахлобучивает мне фуражку на глаза до самого кончика носа!
— Ну, а вы?
— Что я? Руки заняты… поправить не могу… и темнота, как в подземелье.
— А поручень почему не отпустили?
— В такой ситуации не сообразил.
— И не видел, кто вам сделал? — поинтересовался я.
— Конечно, нет. Ловко, паразиты, работают, зафиксировать не удается никогда.
— И в дальнейшем такое с вами случалось?
— Много раз. Еду как-то в трамвае и читаю крупное произведение. Рядом парень сидит. Я стою. Читать трудно. Почему бы, думаю, не подержать здоровенному детине книжечку временно на своей голове? Женщины вон кувшины на головах таскают сколько угодно. И осторожно опускаю книгу ему на голову под предлогом давки в вагоне. Он башкой крутанул влево, вправо. Туда и сюда. Заерзал, завертелся как юла. Хотел освободиться. Но не тут-то было. «Убери», — говорит. Я убрал. Забыл уже о нем, а он встает, натягивает мне на глаза фуражку и выходит.
— А вы?
— Поправил свою фуражку.
— А потом?
— Сел на его место. Уперся книгой в затылок другой головы и читаю.
— Какой другой?
— Человеческой, разумеется, какой же еще? Впереди сидящей.
— Ну и как?
— Несколько страниц прочел.