Птицы небесные. 1-2 части - Монах Афонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ко мне начали приходить мысли о безсмысленности всякого сопротивления этому облаку тоски и смерти. Уныние сушило душу и давило ее. Жизнь представлялась лишенной всякого смысла. Во время одной поездки на горное озеро с Виктором, пытаясь спастись от удушающей душу тьмы, я стал поговаривать о насильственном прекращении своей жизни, как самом логическом и естественном варианте выхода из этого невыносимого положения, но я так напугал своего товарища, что он быстро свернул наш горный поход и мы вернулись в Душанбе. Так как сил терпеть самого себя уже не осталось, любое недоразумение приводило к вспышкам нетерпимости. Я стал жестоким и грубо выговаривал своим друзьям за малейшие оплошности. Помню как Виктор, измученный моей безпрестанной грубостью, заплакал:
— Какой же ты стал грубый! — проговорил он сквозь рыдания.
Но мое сердце оставалось холодным, холоднее льда, потому что жизнь ушла из него, та жизнь, которой ведает один Бог. Именно Бог не хотел возвращать ее мне, потому что я еще не пришел к единственно верному решению, чтобы выйти из этого состояния, — покаянию и смирению. Даже отец, всегда молчаливо наблюдавший за мной, заметил:
— Сын, то, что вы создали домашний монастырь — хорошо, а то, что ты делаешь — нехорошо!
— А в чем дело, папа? — не желая продолжать тягостный разговор, пытался отделаться я вопросом.
Но ответ его оказался краток:
— Нельзя душить всех, чтобы дышал кто-то один. Нужно дать дышать каждому! Имей это в виду…
Пока же оставалось одно — терпеть это невыносимо тяжелое мучительное облако, в котором не было жизни, а лишь веяло жутким дыханием смерти. Понятно, что наша совместная жизнь в таких условиях стала невозможной. Первым уехал Антон. Я попрощался с ним с сожалением, понимая умом, что уезжает отличный товарищ и верный помощник в жизни, но сердце оставалось мертвым и равнодушным. Наш удивительный литовец всегда поражал нас. Он причащался два раза в год — на Рождество и на Пасху, исходя из своего крайнего благоговения. Мы с Виктором всегда ставили в пример друг другу Антона, искренно почитая его смиренный и покладистый характер. Помню, как он удивил нас своим последним высказыванием. Как-то вечером Антон долго сидел, задумавшись, затем произнес:
— Знаете, смотрю я на себя и удивляюсь!
— А что такое? — спросил Виктор.
— Да вот, сколько смотрю на себя, и все удивляюсь: ну почему я такой смиренный?
Мы переглянулись: это уже было не смешно. Изменения коснулись и наших отношений с архитектором: он взял заказ от нашей душанбинской церкви написать большую икону трех святителей и усердно трудился над ней. Работа его удалась и прибавила уверенности в том, что Церковь для него и для меня, в нашем тяжелом искушении, единственное прибежище, что и пытался он мне доказать. Добрый мой товарищ начал уговаривать меня вместе с ним стать постоянным прихожанином Никольского храма, но мое уязвленное самолюбие отчаянно сопротивлялось совету Виктора: как он мог уйти от меня в церковь, что он может там найти, и с кем он будет там общаться? Но Бог вскоре открыл вначале ему, как более смиренному, а потом уже, через несколько лет, и мне, как более гордому, что только в Церкви и через Церковь можно найти истинного Спасителя и Помощника — Христа, возлюбившего нас и пролившего кровь за наши грехи. И в этом Виктор помог мне как никто другой, за что я ему пожизненно благодарен.
Он уже определенно нашел себя в церковной жизни. Для работы над иконами Виктор перешел жить в предоставленную ему комнату в домике при душанбинском храме. Мучимый гордыней, я не хотел ходить в ту церковь, где молился бывший друг, так безжалостно предавший меня, как мне казалось в моем заблуждении. Так, без покаяния, без исповеди (о Причащении я уже и не думал, потому что в своем состоянии безнадежности, уныния и отчаяния говорил себе, что помочь мне уже ничто не может), я уехал в пустыню Кызыл-Кум, «желтые пески». Еще год назад, проезжая в поезде эти пустынные места, я в шутку сказал товарищу, указывая на без-конечно одинокий и монотонный пейзаж:
— Знаешь, Виктор, а было бы здорово взять и уйти в эти пески, где ничего нет — ни скорбей, ни тревог!
— Ну, ты выдумаешь! — ответил он, нахмурившись. — Я туда ни за что не пойду!
Но, как показала жизнь, у Бога шуток не бывает. У Него все серьезно. Меня из жалости снова взяли в Институт сейсмологии и отправили в пустыню возле Термеза, рядом с Афганистаном. И что удивительно — только там я постепенно начал приходить в себя, обдумав прошедшую жизнь и успокоившись от мечтаний и метаний по земным просторам.
Я поселился в брошенном людьми маленьком оазисе, оставленном ими из-за сильного проседания почвы. В этом районе велась интенсивная добыча нефти и газа, всюду стояли буровые вышки. В мою комнату буровики подвели газовую трубку и вставили в дымоход, как горелку. Это было мое отопление. Вода в дом поступала из пробуренной в оазисе скважины. Одним из моих небольших утешений являлось то, что по коридору, окна которого всегда стояли открытыми, летало множество ласточек, которые устроили на потолке гнезда. Когда мне приходилось идти по этому коридору, они кружили вокруг головы, отчаянно пища, а из гнезд высовывали милые головки забавные птенцы. Но потом птицы привыкли ко мне и пролетали рядом с лицом, не пугаясь меня. Тогда, глядя на них, я впервые начал улыбаться.
Геннадий, работавший в Душанбе инженером по электронике, подарил мне спортивный велосипед, стоявший у него без дела. Этот велосипед стал вторым моим утешением в пустыне. Вокруг простирались барханы, на которых иногда можно было встретить пробегающего варана — огромную ящерицу до метра длиной. На своем велосипеде я уезжал так далеко, насколько позволял световой день. Холмы имели плоскую поверхность, похожую на асфальт, без единой травинки — солнце начисто выжигало безводную пустынную равнину. Горестные думы лезли в голову: «Широка пустыня, а все как на ладони — не скрыться в ней душе человеческой!»
Из окна моей комнаты виднелся бедный узбекский двор, а над ним, на желтом холме, одинокая ива, с качающейся под ветром зеленой вершиной. Вот и весь мой горизонт, который сузился до одного только дерева, на которое я подолгу глядел из окна, — как оно вздрагивает и трепещет ветвями, словно разделяя со мной состояние одиночества. Дни моей жизни как будто слились в один без-конечный пустынный день. Окно потихоньку розовеет, наступает утро. Тишина — до звона в ушах. Я молюсь или, вернее, пытаюсь молиться, пока не наступает жара. Смутные неуловимые мысли уединения постоянно отвлекают от молитвы. Огромный диск солнца медленно поднимается над дрожащим горизонтом, заливая пустыню призрачным нереально ярким светом, под которым поверхность ее начинает дрожать, принимая причудливые очертания. Летняя знойная истома лежит на этом скудном пустынном ландшафте. Все уходит в знойное марево, словно в пустоту небытия. В той же неподвижной тишине солнечный диск, багровея, опускается за горизонт, где угадываются зубцы далекого безводного хребта. Я беру четки и снова пытаюсь взывать к Богу, под молчащими созвездиями, которые раньше приветливо улыбались мне из сверкающих небес.
Как ни прилагал я усилия и как ни старался войти в полноту духовной жизни, не выдуманной мной самим, а следующей по стопам святых отцов, однако все более убеждался в том, что в ней недостает чего-то самого главного, без чего все мои попытки удерживать в душе присутствие Бога превращались в безполезную погоню за несбыточной мечтой. Я всем сердцем ощущал, что не имею соприкосновения с традицией православной аскетики и больше доверяю своим выводам и суждениям, не подкрепленным вескими рассуждениями опытного святого человека, духовного отца и старца. Это горькое осознание ошибочности моих самостоятельных путей острой занозой сидело внутри меня, сводя на нет все мои усилия и странствования в поисках спасения.
Я начал молиться Богу о встрече с настоящим наставником и учителем святости, которого я полюбил бы, как родного отца и мать. Иногда в отчаянии я выходил на порог в темные и бурные осенние ночи и, стоя лицом к ветру, взывал в непроглядное волнующееся пространство: «Господи, приведи меня, недостойного, к духовному отцу, ибо без него я блуждаю в потемках, как эта тьма пустыни, носимая пыльным ветром!» Я верил, что отчаянный голос мой будет непременно услышан, и потому настроился терпеливо ожидать встречи с самым необходимым человеком на свете — своим старцем. Я уже не придумывал себе его образ и не доверялся снам, лживо толкующим мои ожидания, но неуклонно стремился довериться во всем Богу, веря, что Он лучше меня знает, каким должен быть мой духовный отец.
За продуктами приходилось ездить в долину по разбитой асфальтовой дороге. Вначале нужно было взбираться вверх на небольшой перевал, затем двадцать километров вниз, с пустынного жаркого плато в зеленую пойму мелкой реки, текущей из далеких ущелий Гиссарского хребта. В лицо на въезде в долину ударял влажный воздух. Мириады мошек, тысячи бабочек носились над полями. В лицо веяло свежестью и запахом поливных плантаций герани. В поселке был шумный, пропахший дымом шашлыков базарчик, где можно было купить арбуз величиной с колесо арбы и дыню длиной с мой велосипед. Шум и толчея восточного базара, смешанные с дымом жарящегося мяса, запахом плова и постоянно орущей узбекской музыкой, буквально оглушали после пустынного безмолвия.