Психология. Психотехника. Психагогика - Андрей Пузырей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поразительные по проницательности и точности слова! Как точно и сильно говорит тут Выготский. И следует вдуматься в эти слова Выготского, чтобы понять их во всей их парадоксальной очевидности! Обычный способ чтения и понимания по сути дела упраздняет феномен трагедии как таковой, замещая его тем или иным рациональным, редуцирующим, «объясняющим» толкованием. Этими немногими – такими, казалось бы, простыми и такими неопровержимыми словами – Выготский подписывает приговор всей прежней литературной критике, показывая ее с самого начала обреченность в ее попытке понять феномен трагедии. Но ведь, положа руку на сердце, теми же словами он подписывает приговор не только ей, но также и всей, по сути дела, психологии – и не только академической «научной», но также и «практической», равно как и самим «психопрактикам» – в их претензии на действительное понимание человека, всего человека, или: полного человека, ибо ведь и она – как бы парадоксально и невероятно, на первый взгляд, это ни звучало и что бы она при этом ни писала на своих знаменах! – и она реально «оспаривает» и «борется» (так!) с человеком – с человеком «в полном смысле слова», с «человеком трагедии», с «человеком мистерии», – и не в каком-нибудь «специальном» и «потустороннем» этой жизни смысле, но в самом, что ни на есть «посюстороннем» и имманентном ей смысле, борется с человеком как свободным и духовным существом, борется с «трагедией» – не шекспировской даже, но с трагическим и мистериальным пониманием самой жизни вообще, борется с «тайной» – не «мифом», но реальностью, последней реальностью жизни, с «тайной», которая – по слову другого трагического поэта – «одна только и дает нам жизнь!» – борется, как мог бы сказать сам Выготский, с «собственно человеческим в человеке».
Но вернемся к тексту Выготского и дочитаем немногие оставшиеся фразы.
«Здесь же, – говорит Выготский о своем подходе, и это важный пункт, позволяющий перекинуть мостик ко вчерашней дискуссии между В. Розиным и В. Собкиным, – здесь же просто факт художественного восприятия мифа шекспировской трагедии, ее мистической реальности, как правды реальности – последней, недоказуемой, ощущаемой <правды>: как правды (здесь позволю себе исправление в опубликованном тексте. – А.П. ), реальность победившей. <…> <трагедия> как художественное откровение мифа, реальности. Тема этюда: миф трагедии о Гамлете, принце Датском (теперь мы знаем: «миф» – читай: «мистическая реальность», «тайна». – А.П. ), миф как религиозная <…> истина, раскрытая в художественном произведении (трагедии)».
Позволю себе здесь остановиться и буквально двумя только штрихами обратить внимание на самое главное.
Во-первых, здесь у Выготского мы находим прямое указание на то, что в исходе предлагаемого им способа чтения и понимания текста стоит – как пишет Выготский – «просто факт художественного восприятия мифа шекспировской трагедии». Что и означает уже отмеченную ранее «феноменологическую установку», то есть означает, что не только исходным пунктом, но и своего рода «рамкой» – то есть «альфой и омегой» – такого рода чтения и интерпретации текста выступает живое «восприятие», «видение», «слышание» и что сама работа интерпретации действительно является только «продолженным актом чтения», то есть работой «приведения к» этому живому восприятию.
Еще раз: «интерпретация» – не замещает собой «интерпретируемое», не заступает его место, не «упраздняет» его, делая его собственное существование впредь по сути как бы уже избыточным, «излишним»; она – не «вместо него», но «вместе с ним»; интерпретация есть только «продолжение», «расширение», «углубление» понимаемого, читаемого текста; но все же она есть всегда только его «часть», его – исходного, читаемого, понимаемого текста – «орган», позволяющий ему «сказаться» – полнее, точнее, членораздельнее. Но все же – ему! А не «вместо него», не «за него» или даже «лучше него»!
Это важно в связи со вчерашней дискуссией, поскольку оппонент Вадима Марковича, как мне представляется, одновременно и прав, и не прав. Он – прав в том, что у Выготского как читателя анализируемых им текстов, – а «чтение», как мы видели, в ранних его работах, в силу реализуемой в них феноменологической установки, является исходной точкой для всего остального, – у Выготского как читателя и в его последующих работах, включая не только даже «Психологию искусства», но также и более поздние работы, нельзя отнять ни прежней глубины, ни тонкости, ни серьезности понимания. Иное дело – Выготский как «психолог», Выготский, извлекающий этот опыт чтения в рамках характерных для его собственно психологических работ способов анализа и концептуализации. И здесь – нельзя не признать этого – чем дальше, тем больше Выготский как исследователь как бы теряет контакт со своим же собственным живым опытом чтения и восприятия, его анализы уже не продолжают и не углубляют этот опыт, но, напротив, его заслоняют, искажают и редуцируют. Это, однако, особая – важная и поучительная, хотя и невеселая история.
Если вернуться теперь к прочитанному отрывку, то следует сказать, что текст тут таков – он настолько «плотный», концентрированный и вместе с тем исключительно важный по своему содержанию, что буквально каждое его слово требует обстоятельного разбора и комментария. Я имел возможность делать такой разбор, и даже не раз, прежде всего, в лекциях на факультете. Сейчас я не могу себе этого позволить, и мне хотелось бы сказать еще только несколько фраз, попытавшись связать этот свой опыт чтения Выготского с заявленной темой выступления.
Хочу обратить внимание только на одну еще фразу, или, правильнее сказать – «формулу» Выготского. Хотя она и не повторяется им больше и потому, как правило, не останавливает на себе глаз, но именно она, быть может, в наиболее концентрированной и точной форме выражает центральный, критический ход, или поворот, его мысли – именно эта формула не только дает «сценарий», позволяющий «уловить» и «разыграть», развернуть ход мысли Выготского, но позволяет сценировать также и один важный ход в нашей собственной мысли.
В прочитанном фрагменте есть удивительные выражения: «шекспировская трагедия как правда реальности», или, в другом месте – «…как правда нашей жизни».
Чтобы продвинуться к тому смыслу, в котором эти слова говорит здесь Выготский, – смыслу, который можно установить из контекста и из общей «интенции» его рассуждения, – я возьму в качестве «ключа» то чтение входящего в эту формулу слова «правда», которое предложил в свое время Андрей Белый.
В небольшом тексте, помещенном в одном из выпусков редкого теперь, всего год выходившего в знаменитом издательстве «Алканост» (при участии А. Блока и А. Белого) альманаха «Записки мечтателей» – это 21-й год, – Белый предпринимает попытку (в контексте рассуждения, сюжета которого я сейчас касаться не буду) установить различие двух, обычно воспринимаемых как синонимы (по крайней мере трудно различимых по смыслу) русских слов: «истина» и «правда».
Можно сказать, что он делает это в привычной сегодня, характерной, скажем, для работ Хайдеггера или Дерриды, «псевдоэтимологической» манере.
Почему «псевдо»? Да потому, что «этимология» эта сплошь и рядом не только не выдерживает никакой критики со стороны лингвистики и не озабочена своей состоятельностью перед этой критикой, то есть своей «истинностью» – позволю себе поиграть на том различении «истины» и «правды», о котором говорю сейчас, демонстрируя его «в деле» на нем же самом, – но и, как правило, вполне отдает себе отчет в своей проблематичности, а подчас даже вызывающе бравирует этим, ибо хорошо понимает свою действительную задачу: быть «правдивой» и соответственно понимает свой действительный статус – инструментальный статус, то есть понимает свое назначение: быть не столько «истинным» знанием о реальном положении вещей – о том, что и как есть на самом деле, – сколько служить особого рода средством, специально выстраиваемым «аппаратом» для рождения некоего нового опыта мысли, понимания.
Квазиэтимология эта, стало быть, не «о том», что «есть», но «для того, чтобы» нечто могло родиться в мысли, начать быть.
И вот, прямо-таки «в соответствии» с духом такой «квазиэтимологии», А. Белый и пытается провести различение «истины» и «правды». Для первого слова он принимает – по крайней мере, в то время довольно утвердившееся (этой этимологии, к примеру, придерживался в своем «Столпе и утверждении истины» такой авторитетный исследователь, как Павел Флоренский) – возведение слова «истина» к корню «есть»: «истина», стало быть, это – «естина», «то, что есть».
С точки зрения современных лингвистических представлений эта этимология является ложной. Но это еще куда ни шло. Но вот для второго слова – для «правды» – Белый предлагает нечто совсем уже невероятное – невероятное и с точки зрения обыденного сознания, и с точки зрения обычных языковедческих представлений и ходов анализа, – однако, как можно показать, глубоко мотивированное характером его, – как мы знаем, антропософского – ума, идеями характерного для антропософской мысли «гетеанизма» (к сожалению, здесь я не имею возможности разъяснять это понятие – за его разъяснением можно обратиться к работам Рудольфа Штейнера или же Карена Араевича Свасьяна).